Он изгороди ставит, выдает
девицу за лесничего и, в шутку,
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.
И сразу к этому маленькое стихотворение Евгения Рейна из книжки 1995 года «Сапожок». Оно называется «Голос», и оно как раз посвящено Бродскому.
Голос Рейна читает:
Голос
Издали, из двадцатипятилетней воронки
Голуби, горлицы, жаворонки…
В сумрачном зале под Тинторетто,
Словно бы облик сошедший с портрета,
Ключик скрипичный с нотной линейки,
Поезд с развинченной узкоколейки,
Ангел чугунный с палаццо зимы,
Раны отдельно от пальцев Фомы.
Он долетел до меня из растрещины
Смутного времени, словно от женщины —
Дети и свет – от прожектора в море,
Пасти тоннеля, свечи в коридоре.
Голос почти монотонный, но он
Больше раската и ярче, чем сон.
В течение 10 лет, с 71-го по 81-й, поэт Дмитрий Бобышев писал цикл «Русские терцины», и вот одна из них вошла в его чтении в пластинку «Приморский сонет».
Голос Бобышева читает:
Да все – изгнанники, еще с Адама…
Кто Рай покинул, кто изжил Содом
в сознании. А мы так и подавно —
где нам похлебка варится, там – дом.
И все-таки живем и не плошаем,
и думается крепче о родном,
но не одним, как прежде, полушарьем.
Два опыта сомкнулись в полноте.
И, кажется, слова сейчас нашарим
вернейшие, насущнейшие, те…
Александр Жуков (поет):
Волхвы пришли. Младенец крепко спал.
Звезда светила ярко с небосвода.
Холодный ветер снег в сугроб сгребал.
Шуршал песок. Костер трещал у входа.
Дым шел свечой. Огонь вился крючком.
И тени становились то короче,
то вдруг длинней. Никто не знал кругом,
что жизни счет начнется с этой ночи.
Волхвы пришли. Младенец крепко спал.
Крутые своды ясли окружали.
Кружился снег. Клубился белый пар.
Лежал младенец, и дары лежали.
Павел Крючков: Это на стихи Иосифа Бродского.
Александр Жуков: Да, это Бродский. О его отношении к вере не получится сказать однозначно. Но что много лет он под Рождество писал рождественские стихи, есть неотменимый факт. Это одно из них.
Вот еще одно стихотворение, вернее песня, на стихи Бродского.
Черный конь
В тот вечер возле нашего огня
увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он черен был, как ночь, как пустота.
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось, спит.
Пугала чернота его копыт.
Он черен был, не чувствовал теней.
Так черен, что не делался темней.
Так черен, как полуночная мгла.
Так черен, как внутри себя игла.
Так черен, как деревья впереди,
как место между ребрами в груди.
Как ямка под землею, где зерно.
Я думаю, внутри у нас черно.
Но все-таки чернел он на глазах!
Была всего лишь полночь на часах.
Он к нам не приближался ни на шаг.
В паху его царил бездонный мрак.
Спина его была уж не видна.
Не оставалось светлого пятна.
Глаза его зияли, как щелчок.
Еще страшнее был его зрачок.
Как будто был он чей-то негатив.
Зачем же он, свой бег остановив,
меж нами оставался до утра?
Зачем не отходил он от костра?
Зачем он черным воздухом дышал?
Зачем во тьме он сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Он всадника искал себе средь нас.
Кстати, хотелось бы получить убедительное разъяснение, почему каждое поколение сочиняет нечто про «черного человека».
А вот удивительное стихотворение Анатолия Генриховича Наймана. И не то чтобы длинное, а двадцатый век как перед глазами. Немножко другой гармонии.
Ни гайдновских, ни Моцарта гармоний,
когда с маршрута снят и не звенит трамвай,
сегодня не придумать монотонней.
Нам Брамса, Стра и Шости подавай
как минимум! А то монаха Пярта,
а то и кашель с мест между долями Гу —
байдулиной – скрежещущую кварту
дыханья над могильным ни гу-гу.
Не выдох слаб – запал в гортани клапан.
До крови губы к мундштуку впритык.
Лохматы волосы смычка. Залапан
мазутной пятерней тромбоновый кадык.
Сел голос, и не стать ему вчерашним.
Ну что ж, раз так, и ты зурну, абрек,
вскинь, как обрез. А ведь каким домашним
был, даже озверев, двадцатый полувек.
Полудвадцатый век – трамваев полутрезвых,
не вправивших суставный сгиб и свих
бульварных рельс. Из-за чего в оркестрах
истаял струнных крик и смерзся духовых.
Павел Крючков: Слушая сейчас эту одну из самых трудных песен на стихи современного поэта, я вспомнил, что, когда она была написана, я спросил у Жукова – это такая домашняя история: «А как ты мог решиться на такое стихотворение написать песню? Это же надо услышать строчку «нам Брамса, Стра и Шости подавай»». Он говорит: «Но я люблю эти стихи».
Александр Жуков: А в самом деле, каждый раз, когда читаешь вслух, повторяешь, это совершенно по-другому, увлекающе звучит.
Павел Крючков: Для человека моего поколения узнать, что «Шости» – это Шостакович, тоже в некотором роде опыт.
Анатолий Найман: Дело в том, что в каком-то 46 – 47-м году, не знаю точно, был такой случай, что сотрудница Советского посольства в Вашингтоне по фамилии, если я правильно помню, Копенкина, учительница младших классов посольской школы, выбросилась из окна. На брезент, который успели растянуть пожарные. Был очень большой политический скандал, наши не хотели оставлять ее в руках у американцев, американцы были в сомнении, забирать ли. И в это время прилетел самолет из России с делегацией: Фадеев, Шостакович, Симонов и забыл четвертого. Этот самолет встречала на аэродроме группа протестующих американских демонстрантов с плакатами, и на них было написано: «Шости! прыгай в окно!»
Александр Жуков: Так. Ну что, поехали дальше? «Рыбак», замечательное стихотворение Анны Андреевны, очень я его люблю. Мы его здесь не один раз пели. Крым, Херсонес, не до конца угадываемая влюбленность.
Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Павел Крючков: Должен вам сказать, что часть тиража мы получили только вчера, впритык к сегодняшней встрече. А когда пластинка делалась и еще не была готова, была готова лишь звуковая часть, матрица, не доведено было до конца оформление. А вы увидите, туда и книжка вложена с этими текстами, и все, что полагается. И уже на том этапе мы начали обсуждать сегодняшнюю встречу. Что будут петь Жуков и Хомич, обсуждали мы, и часть того, что обдумывали тогда, сейчас вам покажем. У нас не было твердого понимания, что́ может из этого выйти, но все-таки попробуем сейчас.
То есть они сделают, я-то говорун. Суть вот в чем. Что такое песня на стихи поэта? Ну, если так совсем кратко, это его, то есть Жукова и Хомича музыкальное прочтение этого текста – или вообще прочтение этого текста? Можно спросить: а в какой степени это интерпретация этого текста? Или, например, а зачем нужна музыка, когда в стихотворении уже есть музыка? То есть можно целое исследование подвести под это. Ну, поскольку уже было сказано, какую роль играет любовь к тому или иному тексту, и что предпочтение при выборе стихотворения и желание найти для него музыкальное сопровождение бывает отдано внутренней склонности к конкретным словам, то какая-либо дискуссия по этому поводу отрезается. Но, возможно, нам удастся что-то на этот счет почувствовать опытным путем.
Евгений Рейн не участвовал в наших собраниях, но сегодня здесь присутствует своим голосом. Сейчас мы услышим, как он читает, на мой вкус, и не только на мой, одно из лучших своих стихотворений, которое называется «В старом зале». Оно относительно длинное, вообще мы стараемся включать записи не больше, чем минуту-полторы. Это длится больше двух. Мы его прослушаем, а сразу, как оно кончится, я попрошу Жукова и Хомича его спеть. Тем более что оно входит в эту пластинку. Услышим автора – и после этого «прочтение» этого стихотворения теми, кто воспринял его как песню. Рейн читает громко, бурно, поэтому, Данила, очень громко включать не надо.
Голос Рейна читает:
В старом зале, в старом зале,
Над Михайловской и Невским…
Жуков и Хомич исполняют песню в сопровождении гитар.
Павел Крючков: Мы перевалили через середину нашей песенной экспедиции. Воспользуюсь краткой передышкой и спрошу Александра Петровича. Вопрос: «Скажи, пожалуйста, как ты для себя это решал? Что это? Интерпретация, прочтение, признание в любви?» В пластинке есть его послание, но я читать его не буду.
Александр Жуков: Будем так говорить, что вся четверка притягательна. Анна Андреевна, понятно, стоит особняком, но все эти десять лет ощущалась в их окружении. Я стал попристальней вглядываться в их стихи, и какие-то сразу в музыку соскальзывали. Я их просто брал, а замечательных стихов у «четверки» большинство. Где я музыки не чувствую, те я, естественно, не беру. Где чувствуешь, сразу начинаешь по чуть-чуть наигрывать, пробовать. Такой критерий.