ерное, несколько отличались.
– Вовсе нет. У нас были богатые девочки, которым в двенадцать часов лакеи из дому приносили на серебряном подносе завтраки, и бедные, дочери портных или сироты. Но стихов не любили и не знали ни те, ни другие… Подумать только, что их матери и отцы проглядели почти полустолетнюю работу Тютчева… Нет, модернисты великое дело сделали для России. Этого нельзя забывать. Они сдали страну совсем в другом виде, чем приняли. Они снова научили людей любить стихи, самая культура издания книги повысилась.
– А как сейчас, по-вашему? Люди стали более образованными и понимающими поэзию или, наоборот, деградировали?
Она тут же безапелляционно заявила:
– Безусловно сейчас стало лучше. Я вообще не знаю страны, в которой больше любили бы стихи, чем наша, и больше нуждались бы в них, чем у нас. Когда я лежала в больнице, меня попросила один раз сиделка – даже не сиделка, простая уборщица: «Вы, говорят, гражданочка, стихи пишете… Написали бы мне стишок, я в деревню пошлю…» И оказалось, что она каждое письмо оканчивает стихом, и та, которая ей пишет из деревни, – тоже. Вы только подумайте!
Я хотела сказать, что разделяю ее восторг, но в этот момент в кабинет постучали.
– Товарищ Никитина. – На пороге стояла старшая медсестра и сверлила меня привычно суровым взглядом. – Извините, но я хотела вам напомнить, что главврач ждет от вас отчет сегодня до конца рабочего дня, – и она выразительно посмотрела на часы.
– Спасибо, Варвара Ивановна. – Я подождала, пока дверь закроется, и развела руками. – Анна Андреевна, я больше не могу вас задерживать. Жаль, что наше знакомство оказалось таким недолгим, я бы очень хотела узнать о вас и вашей жизни побольше.
– Зачем? – улыбнулась она. – Разве вы недостаточно меня изучали и анализировали?
Но я ответила совершенно серьезно:
– Конечно недостаточно. Я ответила для себя лишь на один вопрос – имеете ли вы склонность к суициду. Для того чтобы ответить на другие вопросы, которые у меня возникали, понадобились бы не дни, а недели или даже месяцы.
Ахматова тоже посерьезнела.
– Возможно, когда-нибудь мы продолжим беседу. Но, надеюсь, не в вашем кабинете, – и протянула мне руку.
Мы обменялись рукопожатиями и расстались, как я тогда была почти уверена, навсегда. После ее ухода я села писать отчет для главврача и закончила его буквально за минуту до того, как зазвонил телефон.
– Товарищ Никитина, вы вынесли решение?
– Да, – сказала я. – Но вы понимаете, что оно лишь предварительное? В отчете я укажу, что окончательный вердикт возможен лишь после всестороннего изучения и…
– Мы это понимаем. – Человек на том конце провода, несомненно, знал все уловки, которые психиатры применяли для уменьшения ответственности за принятое решение. – Каков ваш вердикт?
– У Ахматовой Анны Андреевны склонности к суициду не наблюдается. Симптомы психических расстройств не обнаружены. Если наличествуют какие-либо отклонения, определить их без госпитализации не представляется возможным.
– Благодарю вас.
Раздались короткие гудки. Я положила трубку, взяла отчет и вышла из кабинета. Мое изучение Ахматовой закончилось.
По крайней мере, так я тогда думала.
Глава 7
В полном одиночестве в Горьком я встретила 1953 год. Я в то время работала там заведующей психиатрическим отделением и сама вызвалась дежурить в новогоднюю ночь, поскольку была единственной из врачей, кому не с кем было праздновать. Маша тридцатого декабря была занята в университете и все равно не успевала ко мне приехать… ну а с Андреем мы развелись еще в 1950 году.
Собственно именно поэтому я и оказалась в Горьком. Развод я пережила очень тяжело, тем более что причиной его стало увлечение Андрея одной молодой артисткой, которой в то время прочили большое будущее. Об их отношениях я узнала случайно, хотя, пожалуй, уже кое-что чувствовала и до того, как правда вышла наружу. Андрей тщательно скрывал от меня свой роман на стороне, но поведение мужчин в такой ситуации очень типично и предсказуемо. Когда я потом вспоминала, как он себя вел в последние несколько месяцев, то даже удивлялась своей слепоте. Если бы не постоянная занятость на работе и подготовка к защите диссертации, конечно, я поняла бы все гораздо раньше.
Как психиатр я видела, что это увлечение не настолько серьезно, чтобы заставить Андрея уйти из семьи, но как женщина не могла простить измены. Поэтому предпочла сама подать на развод. Оставаться с ним в одной квартире было для меня слишком тяжело, а делить ее я не хотела – Маша скоро должна была закончить учиться, и я считала, что она должна вернуться в трехкомнатную квартиру отца, а не в комнату в коммуналке, которую я бы, вероятно, получила при разделе. Я временно жила у одной из коллег и пыталась придумать, что же мне делать, как вдруг мне пришла в голову мысль перебраться в другой город. Специалисты требовались постоянно, а уехав по направлению, я могла бы сохранить прописку в квартире Андрея.
Маша училась в Ленинграде, и сначала я хотела переехать к ней, даже стала искать подходящее место в какой-нибудь ленинградской больнице. Но от этой мысли пришлось отказаться – в Ленинграде как раз разоблачили враждебную антипартийную группировку, начались аресты, а потом была даже восстановлена смертная казнь, отмененная в 1947 году. Это было не самое подходящее время, чтобы туда переезжать, тем более что среди моих пациентов в свое время были некоторые видные ленинградцы и члены их семей.
И тут совершенно случайно один горьковский врач, приехавший к нам на конференцию, сообщил, что в их психиатрической больнице есть место заведующего отделением, на которое ищут специалиста с моей квалификацией. Вопрос о командировании меня в Горький решился на удивление быстро, и в начале 1951 года я уже уехала.
Там было тоже неспокойно, но, к счастью, не по политическим причинам. В ноябре за использование операции лейкотомии при лечении больных шизофренией был снят с должности заведующего кафедрой психиатрии Горьковского медицинского института профессор Гольденберг. Психохирургия была признана противоречащей основным принципам физиологического учения И.П. Павлова, а это фактически означало, что она объявлена лженаукой.
Гольденберга не арестовали и даже позволили работать дальше – кажется, он вскоре занял какую-то должность в больнице Полтавы. Но и горьковскую больницу, и институт сильно лихорадило, ведь это касалось не одного профессора Гольденберга, было разгромлено целое направление в психиатрии. Психохирургия была отброшена на много лет назад, и я не могла не сочувствовать тем, кто на ней специализировался, ведь пошел прахом труд всей их жизни.
Но мне эти перемены принесли скорее пользу – на фоне потрясений, которые испытывала горьковская больница, мой приезд туда прошел почти незамеченным. Сторонникам профессора Гольденберга пришлось уволиться, поэтому получилось, что я пришла не в спаянный коллектив, где все на виду, а стала лишь одной из многих новых сотрудников, и никому не было особого дела, кто я, откуда и почему переехала к ним из Москвы.
Работа там была достаточно скучной и не совсем соответствующей моей специализации, но уже скоро я поблагодарила судьбу за то, что та вовремя помогла мне уехать подальше и от Москвы, и от Ленинграда.
Когда в 1951 году начались аресты врачей по обвинению в заговоре и убийствах видных членов партии, я сначала отнеслась к этому как большинство разумных граждан – со страхом, беспокойством, опасением, но не более того. Но дело набирало обороты, и вскоре заговорили не просто об «убийцах в белых халатах», но и о «сионистском заговоре».
Вот тогда мне стало по-настоящему страшно. Психиатров вроде бы это дело не особенно касалось – арестовывали в основном терапевтов. Но подозревать стали всех и особенно тех, у кого были еврейские фамилии. Дошло до того, что люди отказывались идти на прием к врачам-евреям, а вскоре и руководство больницы стало находить поводы, чтобы их уволить. И я понимала, что им еще повезло, в провинциальном городе, пусть и таком большом, они мало кого интересовали и могли отделаться только увольнением. А вот в Москве…
Какое счастье, что я вовремя уехала. В Москве меня знали слишком давно, и кто-нибудь непременно раскопал бы в личном деле, какой была моя девичья фамилия. Но в Горьком я не устраивалась на работу заново, а переводилась, поэтому обошлось без заполнения анкеты. Так что здесь меня знали только как Никитину, по паспорту я была русской, а по внешности во мне опознать еврейку было нельзя, особенно с тех пор, как я стала осветлять волосы. Ну и, конечно, я сидела тише воды и ниже травы, молясь про себя, чтобы гроза прошла мимо.
Но через несколько дней после Нового года, проведенного, как я уже сказала, на дежурстве и в компании грустных воспоминаний о прошлом, меня вызвал главврач и сообщил, что я еду в Москву на конференцию, которая будет проводиться со второго по четвертое марта. Объяснил он это тем, что я москвичка, знакома со многими столичными психиатрами, поэтому мне будет легче там ориентироваться. Объяснение выглядело не слишком правдоподобным, мягко говоря. Неужели никто из моих коллег не хочет ехать в Москву? Когда такое было?
Я поневоле вспомнила 1937–1938 годы. Тогда мне казалось, что страшнее уже быть не может. Даже вечная жизнерадостность Андрея в то время несколько поугасла. Особенно после того, как мы с ним зашли в один из магазинов конфиската… Магазины эти не рекламировались в прессе, не имели ярких вывесок, о них просто все знали, но не все решались туда даже заглянуть. Потому что знали – это не просто комиссионные магазины, хотя в них и продаются вещи, бывшие в употреблении, от мебели и книг до семейных фотоальбомов и детских раскрасок.
Тот, в который мы зашли, был больше похож на склад, чем магазин: висели ряды люстр, выстроились ряды книжных шкафов, диванов, роялей, стояли целые и не очень сервизы, горы столовой посуды, на полу лежали в беспорядке разбросанные ковры. Меня почему-то больше всего поразило обилие армейской одежды, среди которой как-то терялись гражданские костюмы и дамские платья. А страшнее всего были детские платьица – они потом еще долго снились мне в кошмарных снах. Мы ничего не купили и даже никогда больше не говорили с Андреем о том, чтобы туда зайти, благо с нашей работой мы были в более выгодном положении, чем многие другие советские граждане, и могли доставать что-то пусть подороже, но другим путем.