Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы — страница 36 из 39

Через несколько минут, когда я уже причесывалась перед выходом, Андрей зашел в комнату, и по его лицу я поняла, что произошло что-то чрезвычайное.

– Что случилось?

Он подошел ко мне, сжал мою руку и шепотом сообщил:

– Товарищ Сталин умирает.

* * *

Конференция началась как положено, но несмотря на это, мне казалось, что в воздухе витает что-то странное – то ли страх, то ли ожидание. По беспокойным взглядам, осторожным фразам создавалось ощущение, что слух уже просочился, несмотря на утверждения Андрея, что состояние вождя держится в строжайшей тайне. Оказалось, он без сознания уже больше суток – врачей вызвали еще вчера утром, – но населению решили сообщить только завтра. Официально – чтобы подготовиться к возможной панике, а неофициально, наверняка, чтобы успеть поделить власть. Наверное, они хотели бы и дольше все скрывать, но понимают, что слухам невозможно помешать. Знают они, знают врачи, обслуживающий персонал, члены их семей, журналисты, которым поручено написать в завтрашние газеты соответствующие статьи. Все эти люди не смогут долго хранить молчание, и вполне возможно, что вся Москва уже шепчется. Вон какой у моих коллег подозрительный вид. И неудивительно – мое сердце тоже сжимала паника. Что будет дальше? Как мы будем жить?

К обеденному перерыву мне удалось взять себя в руки и убедить себя, что у меня просто разыгралась паранойя. Никто еще ничего не знает, а нервничают все из-за продолжающихся арестов. Сейчас все врачи нервничают, даже те, чью сферу деятельности пока не затронули.

Но не успела я об этом подумать, как нам неожиданно объявили, что конференция переносится, о времени и месте будет сообщено дополнительно, а пока все могут разъезжаться по домам. И все – больше никакой информации, никаких объяснений, в чем причина. Хотя я, конечно, догадывалась, в чем дело.

– Татьяна Яковлевна. – Меня поймала под руку бывшая московская коллега и прошептала мне на ухо: – Вы слышали? Марк Яковлевич Серейский арестован.

Я испуганно посмотрела на нее. Серейский был заведующим клиникой Института психиатрии Минздрава РСФСР, одним из ведущих психиатров страны и моим бывшим начальником. Кроме того, что мне было очень жаль его и как человека, и как специалиста, руки предательски задрожали при мысли, что вот и до психиатров добрались. Господи, неужели им сейчас до новых арестов, когда товарищ Сталин умирает, а значит, рушится тот мир, к которому мы привыкли за тридцать лет.

Вслух я, разумеется, ничего из этого не сказала, а только строго посмотрела на нее и покачала головой.

– Не стоит пересказывать сплетни. А если арестован, значит, за дело.

Она, конечно, тут же кивнула и поспешила согласиться, а потом торопливо затерялась в толпе расходящихся участников отмененной конференции.

Как же меня тошнит от лицемерия. Особенно от собственного…

* * *

Я заехала на вокзал, поменяла билеты на сегодняшнее число и поехала домой собираться. Там я позвонила в редакцию, попросила передать Андрею, что конференцию отменили, поэтому я возвращаюсь в Горький. А потом, поскольку время еще оставалось, решила быстренько дочитать последние несколько черновиков из архива Ахматовой.

Развернула первый из них, и меня пробрал мороз по коже. Впервые я коснулась той части жизни Ахматовой, о которой прежде знала лишь мельком и в основном по слухам.


Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Зная Ваше внимательное отношение к культурным силам страны и в частности к писателям, я решаюсь обратиться к Вам с этим письмом. 23 октября в Ленинграде арестованы Н.К.В.Д. мой муж Николай Николаевич (Профессор Академии Художеств) и мой сын Лев Николаевич Гумилев (студент Л.Г.У).

Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они не фашисты, не шпионы, не участники контрреволюционных обществ.

Я живу в С.С.С.Р. с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то что стихи мои не печатаются и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать и уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается.

В Ленинграде я живу очень уединенно и часто подолгу болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу пережить.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет.

Анна Ахматова

1 ноября 1935

6 апреля 1939.

Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Обращаюсь к Вам с просьбой о спасении моего единственного сына Льва Николаевича Гумилева, студента IV курса исторического фак. Ленинградского Г.У. Сын мой уже 13 месяцев сидит в тюрьме, его судили, приговор затем был отменен, и теперь дело вновь в первоначальной стадии (уже 5-й месяц).

Столь длительное заключение моего сына приведет его и меня к роковым последствиям.

За это время я в полном одиночестве перенесла тяжелую болезнь (рак лица). С мужем я рассталась, и отсутствие сына, самого близкого мне человека, отнимает у меня всякую жизнеспособность.

Мой сын даровитый историк. Акад. Струве и проф. Артамонов могут засвидетельствовать, что его научная работа, принятая к печати, заслуживает внимания.

Я уверена, что сын мой ни в чем не виновен перед Родиной и Правительством. Своей работой он всегда старался оправдать то высокое доверие, которое Вы нам оказали, вернув мне сына в 1935 г.

С великим смущением и чувствуя всю громадность моей просьбы, я опять обращаюсь к Вам.

Иосиф Виссарионович! Спасите советского историка и дайте мне возможность снова жить и работать.

Анна Ахматова.

Третий черновик был совсем свежий и даже не законченный.


Умоляю Вас спасти моего единственного сына, который находится в исправительно-трудовом лагере (Омск, п/я 125) и стал там инвалидом.

Лев Николаевич Гумилев (1912 г.р.) был арестован в Ленинграде 6 ноября 1949 г. органами МГБ и приговорен Особым Совещанием к 10 годам заключения в ИТЛ.

Ни одно из предъявленных ему на следствии обвинений не подтвердилось – он писал мне об этом. Однако Особое Совещание нашло возможным осудить его.

Сын мой отбывает срок наказания вторично. В марте 1938 года, когда он был студентом 4-го курса исторического факультета Ленинградского университета, он был арестован органами МВД и осужден Особым Совещанием на 5 лет. Этот срок наказания он отбыл в Норильске. По окончании срока он работал в качестве вольнонаемного в Туруханске. В 1944 году, после его настойчивых просьб, он был отпущен на фронт добровольцем. Он служил в рядах Советской армии солдатом и участвовал в штурме Берлина (имел медаль «За взятие Берлина»).

После Победы он вернулся в Ленинград, где в короткий срок окончил университет и защитил кандидатскую диссертацию. С 1949 г. служил в Этнографическом музее в Ленинграде в качестве старшего научного сотрудника.


Я перевернула конверт, из которого достала эти черновики, и только тогда заметила, что на нем тоже набросаны несколько строк – видимо, черновик какого-то стихотворения.

Узнала я, как опадают лица,

Как из-под век выглядывает страх,

Как клинописи жесткие страницы

Страдание выводит на щеках,

Как локоны из пепельных и черных

Серебряными делаются вдруг,

Улыбка вянет на губах покорных,

И в сухоньком смешке дрожит испуг.

И я молюсь не о себе одной,

А обо всех, кто там стоял со мною,

И в лютый холод, и в июльский зной,

Под красною ослепшею стеною.

Я дрожащими руками сложила черновики и убрала их обратно в конверт.

* * *

Андрей все же вырвался с работы и приехал меня проводить. А потом позвонил мне на работу, чтобы узнать, как я добралась. Потом еще раз, и еще. Ни о чем серьезном не говорил, да и не до того было – после смерти Сталина начались события, которые затронули многих, и нас в том числе. Скоро я услышала, что выпустили Серейского, а с ним и других врачей, в психиатрических кругах робко заговорили о возможности отхода от физиологического учения Павлова, назревали перемены как в жизни всей страны, так и в науке, которой я занималась.

Через несколько недель Андрей, позвонив в очередной раз, вдруг спросил, не хочу ли я вернуться в Москву. На моей прежней работе вновь появилось свободное место, и он уже выяснил, что в Горьком мне не будут чинить препятствий и отпустят обратно, теперь у них есть и свои кадры, чтобы меня заменить.

Я замешкалась с ответом, но не потому, что не хотела назад в Москву, а потому, что не могла понять, что скрывается за этим вопросом. Андрей предлагает мне вернуться в Москву или… к нему? И если так, то готова ли я сама вернуться? Поэтому уклончиво сказала:

– Конечно, в Москве работа интереснее и по моей специальности…

– Отлично! – радостно сказал Андрей. – Тогда я передам, что ты не против, пусть посылают запрос о твоем возвращении, – и бросил трубку.

Я тоже положила трубку и надолго задумалась. В последнее время я все чаще вспоминала переписку Ахматовой, прочитанную за те три дня в Москве. И стихотворение на конверте, намертво отпечатавшееся в моей памяти. Как врачу мне хотелось бы поговорить с ней еще раз, кое о чем расспросить, понять, верны ли мои догадки.

Но вспоминала я ее письма не поэтому. Из разговоров с ней я узнала Ахматову-поэта, а в письмах я увидела человека, женщину – любившую, терявшую и страдавшую. И даже ее несгибаемый характер смирялся и склонялся, когда дело касалось ее близких. Хорошо быть гордой, но не тогда, когда речь идет о тех, кто тебе по-настоящему дорог. Ради того, кого любишь, гордостью можно и поступиться…