Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы — страница 39 из 39

ался как-нибудь уколоть меня, начиная со своих бульварных «Петербургских зим». Харкинс, не знаю, под чью диктовку и с какой целью, в своем «Алфавите русской литературы» написал нечто столь непристойное, что когда я пытаюсь пересказать это кому-нибудь из знакомых, мне просто не верят. Критика источников в современном литературоведении – насущная задача, знаю по пушкиноведению. Одна зависть – самая слепотствующая из страстей, какие ее деяния, страшно подумать! Нормальная критика вообще прекратилась еще в начале 20-х годов. На смену ей пришло нечто, может быть, даже беспрецедентное, но во всяком случае недвусмысленное. Уцелеть при такой прессе по тем временам казалось совершенно невероятным. Понемногу жизнь превратилась в непрерывное ожидание гибели. Попытаться найти какую-нибудь работу было бессмысленно…

И ни полслова о тех людях, которые ее поддерживали в трудные годы. А ведь я знала, что ей не дали умереть с голоду ни в эвакуации, ни после Постановления 1946 года. Вокруг нее всегда были преданные люди, у нее всегда была работа, ее защищали, оберегали, лечили, боялись за ее физическое и душевное здоровье. И она слишком умна, чтобы этого всего не знать. В чем же дело? Кажется, ей просто нравится быть несчастной и гонимой. Я даже вспомнила наши с Андреем давние рассуждения о том, что быть жертвой властей для Ахматовой может оказаться даже почетно, ведь это сближает ее с Пушкиным.

– В 1936-м я снова начинаю писать, – я с трудом заставила себя сосредоточиться на том, что она продолжала говорить, – но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем-то напоминает апокалипсического Бледного коня или Черного коня из тогда еще не рожденных стихов. Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже – судить не мне. 1940-й – апогей. Стихи звучат непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь, и иногда, наверно, плохие… Считаю не только уместным, но и существенно важным возвращение к 1946 году и роли Сталина в Постановлении 14 августа. Об этом в печати еще никто не говорил. Абсолютно невозможно приводить дословные цитаты из Жданова, переносящие нас в атмосферу скандала в коммунальной квартире. С одной стороны, новая молодежь (послесталинская) этого не помнит, и нечего ее этому учить, а не читавшие мои книги мещане до сих пор говорят «альковные стихи Ахматовой» (по Жданову) – не надо разогревать им их любимое блюдо. Невозможно объяснить, почему такое говорится о женщине-поэте, никогда не написавшей ни одного эротического стиха… Ругательные статьи были не только в «Культуре и жизни», но и во всей центральной и периферийной прессе – четырехзначное число в течение многих лет. И все это в течение многих лет давали нашей молодежи как назидание. Это был экзаменационный билет во всех вузах страны.

Мне показалось, или она гордилась этим? Нет, точно не показалось. В голосе Ахматовой слишком явно звучала гордая обреченность мученицы, которая пошла на костер, чтобы потом вознестись на небо и занять свое место среди святых.

Но почему-то меня это совсем не удивило. Кажется, что-то такое я предполагала еще тогда, в 1946 году, когда мне нужно было определить, не собирается ли Ахматова свести счеты с жизнью. При всей странности и противоречивости того, что я узнала о ней и от нее за все прошедшие годы, все эти противоречия складывались в такую стройную картину, что я не выдержала и сказала:

– «Нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна, как ваша».

Она замолчала и воззрилась на меня так, словно с ней заговорила кошка, а то и вовсе тумбочка. А потом вдруг неожиданно искренне и немного растерянно улыбнулась и потянулась к своей сумке.

– Это ведь вам Фаина отдавала на сохранение остатки моего архива? – Она достала конверт и показала его мне. – Я получила его обратно, спасибо, и с тех пор всегда ношу это письмо с собой.

К сожалению, это были ее последние сказанные мне слова. Казалось бы, после них наш разговор мог пойти намного живее и искреннее, но судьба (вот я и стала фаталисткой) словно бы не захотела, чтобы я приблизилась к разгадке личности Ахматовой. В коридоре послышались шаги, голоса, и в палату вошли сразу несколько человек, причем судя по тому, как она им обрадовалась и как они захлопотали вокруг нее – все ее близкие друзья.

Ахматова представила меня им, но обо мне сразу же все забыли – у них и так хватало что обсудить, что рассказать ей, а она жадно впитывала информацию, задавала вопросы и давала какие-то указания. Несколько минут я наблюдала за всей этой суетой, и в памяти сами всплывали рассказы Андрея о том, что Ахматова теперь – словно королева, окруженная свитой. Именно так она и выглядела…

Краем уха я уловила разговор об опальном поэте Бродском, которого не так давно вернули из ссылки после многократных обращений к правительству советских и зарубежных писателей. Говорили о том, что хлопоты советских деятелей культуры никакого влияния на власть не оказали, все решило вмешательство Жана-Поля Сартра и опасения, что на Европейском форуме писателей советская делегация из-за Бродского могла оказаться в трудном положении. Ахматова на что-то рассердилась и громко заявила:

– Вообразите, он еще жаловался: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня». Да за него хлопотали так, как не хлопотали ни за одного репрессированного… И Фрида, и я, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы. Это на моих глазах, а сколькие еще, именитые и не именитые, в Ленинграде! У него типичный лагерный психоз – это мне знакомо: Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…

Вот я и получила ответ на тот вопрос, который не решилась задать. Понятно, почему она почти не упоминает сына в своих рассказах. Раньше боялась ему повредить, а теперь он обижен на нее, а она на него. Я вспомнила ее письма к Сталину, рассказ Симонова, фразу про унижения и покачала головой.

Тем временем какой-то молодой человек сел рядом с Ахматовой, держа наготове блокнот, и она стала диктовать:

– И если поэзии суждено цвести в XX веке именно на моей Родине, я, смею сказать, всегда была радостной и достоверной свидетельницей… И я уверена, что еще и сейчас мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов мы обладаем, что русский язык молод и гибок, что мы еще совсем недавно пишем стихи, что мы их любим и верим им…

Какой королевский пафос. Я поняла, что я здесь уже лишняя, а дальше и вовсе буду только мешаться, так что поспешила выйти и осторожно прикрыла за собой дверь.

Что ж, самое важное я узнала, остальное можно было обдумать дома. К тому же я решила обязательно зайти снова через пару недель, перед тем, как Ахматову переведут из больницы в санаторий. Вот тогда можно будет поговорить и о «Реквиеме», и о сыне, и о гонениях. Когда они заговорили о Бродском, я вспомнила, как после его ареста по Москве пересказывали фразу Ахматовой: «Какую биографию делают нашему рыжему!» Мне кажется, или в этих словах прозвучало что-то похожее на зависть? Неужели она боится забвения, вот и пытается представить Постановление 1946 года более ужасным, чем оно даже было на самом деле? Об этом ее, конечно, не спросишь, но я надеялась, что окольными путями, может быть, что-то и удастся выяснить…

Увы, ничего из этого мне так не довелось спросить. Неожиданные сложности на работе не позволили мне к ней зайти, а потом стало поздно – в начале марта 1966 года Анна Ахматова скончалась. Мои вопросы так и остались без ответа. Может, это и к лучшему – меньше искушения считать себя во всем правой, психиатр должен всегда хоть немного, но сомневаться.

Ну а слава ее не умерла, даже наоборот, как сама Ахматова и предрекала, после ее смерти пышным цветом расцвели статьи о ней и о ее поэзии, издавались и переиздавались ее стихи, потом проза, а потом и черновики. Не говоря уж о том, что в творческой среде ее хвалили, ругали, ею восхищались и ее ненавидели. И все это одновременно. А я смотрела на все это и вспоминала ее королевскую осанку и плавно льющуюся речь. Думаю, несмотря ни на что, ей бы это понравилось – она все же сумела сделать из себя великий миф, который еще долго будут помнить и обсуждать.

Как-то раз, услышав об очередном «скандальном разоблачении» Ахматовой, которые в богемных кругах случались то и дело, но широкой публике, конечно, были неизвестны, потому что в печать такие «разоблачения» не пропускали, Андрей меня спросил:

– А что ты об этом думаешь?

– О чем? – удивилась я.

– О том, что вся биография Ахматовой – это миф, выдуманный ею самой.

– Думаю, так и есть. Почти все, что Ахматова рассказывала мне, тоже было частью мифа. Точнее, то, как она подавала события своей биографии.

– Значит, ты считаешь, что она не была великим поэтом?

Мне вспомнились пожелтевшая пачка писем, мои стенографические записи, статья Жданова, многочисленные очерки о жизни и творчестве Ахматовой. Нет, все это не то…

– Я считаю, что она сделала все, чтобы остаться в памяти народной как великий поэт. А была ли она великим поэтом на самом деле – это каждый может и сам для себя решить. Для этого не нужны никакие «разоблачения», и мои воспоминания тоже не нужны. Есть способ гораздо проще.

Я взяла с полки книгу стихов Ахматовой, раскрыла его и прочитала первое, что попалось на глаза:

И упало каменное слово

На мою еще живую грудь.

Ничего, ведь я была готова,

Справлюсь с этим как-нибудь.

У меня сегодня много дела:

Надо память до конца убить,

Надо, чтоб душа окаменела,

Надо снова научиться жить…