Анна Ахматова. Я научилась просто, мудро жить… — страница 15 из 30


Портрет Анны Ахматовой. Художник Савелий Сорин. 1914 г.


Об этом ожидании, об этом письме и о том, кто должен был прислать его, и были ее тогдашние стихи, напечатанные вскоре в петербургских журналах, вошедшие в первую ее книгу и принесшие ей знаменитость:

Сегодня мне письма не принесли:

Забыл он написать, или уехал;

Весна как трель серебряного смеха,

Качаются в заливе корабли.

Сегодня мне письма не принесли…

Он был со мной еще совсем недавно,

Такой влюбленный, ласковый и мой…

Он был со мной еще совсем недавно.

А дальше – конспиративная игра во времена года, как в том «парижском» стихотворении, где «осень ранняя» уже развесила свои флаги на деревьях в конце июня:

Но это было белою зимой,

Теперь весна, и грусть весны отравна

Стихотворение это, без даты, пронизано пронзительной тоской по тому, кто «забыл… написать, или уехал»:

И страшно мне, что сердце разорвется,

Не допишу я этих нежных строк…

Оно и правда не было дописано, это нежное стихотворение, и при жизни Ахматовой напечатано было только один раз. И было еще много-много других, написанных той осенью и зимой, сперва в Слепневе, а потом в Царском Селе. В них – тоска и ревность героини: то девушки-крестьянки, то галантной дамы на маскараде, которую ждет под кленом – все под тем же кленом близ фонаря на улице Бонапарта – «таинственный граф», то маркизы, которой принц сломал перо на шляпе (по более поздней версии, оно задело о верх экипажа на прогулке в Булонском лесу – то самое белое страусовое перо, что Гумилев привез ей из Африки), то Алисы или Пьеретты, словно сошедших с сомовских фантазий на темы галантного века… И везде Он – о Его появлении узнаешь по плащу (иногда это «плащ и посошок»), по темным локонам, по ее неотвязной теперешней «любовной пытке», по ревности, которую так легко пробуждает в ней мысль о других, о другой.

Но не хочу, не хочу, не хочу

Знать, как целуют другую.

Она приняла за Него муку, она изменила мужу, а Он, изменщик, о ней забыл… Похоже, порой ей легче было перевоплотиться в этих стихах в молодую замужнюю крестьянку, чем в легкомысленную графиню… К тому же крестьянки были тут, в Слепневе, повсюду.

Они смотрят ей вслед, о чем-то догадываясь и ее осуждая:

…те неяркие просторы,

Где даже голос ветра слаб,

И осуждающие взоры

Спокойных, загорелых баб.

И вот она уже воображает себя провинившейся бабой, которую муж наказывает за измену:

Муж хлестал меня узорчатым,

Вдвое сложенным ремнем…

Она страдает из-за «далекого», а он не пишет, он с ней «опять побыть не мог».

Для тебя я долю хмурую,

Долю-муку приняла.

Или любишь белокурую,

Или рыжая мила?

Для человека, живущего воображеньем, словом, мыслью, разлука безмерно обостряет любовное чувство; Анна ведь и Гумилева умела любить больше, когда он был вдали.

А что же все-таки Гумилев? Видимо, он приезжал в Слепнево, и была новая, для нее и вовсе уж несвоевременная попытка их примирения, смирения. Не об этом ли эти исполненные беспощадной злости и отчаянья строки?

Под навесом темной риги жарко,

Я смеюсь, а в сердце злобно плачу.

Старый друг бормочет мне: «Не каркай!

Мы ль не встретим на пути удачу!».

Но я другу старому не верю.

Он смешной, незрячий и убогий,

Он всю жизнь свою шагами мерил

Длинные и скучные дороги…

Анна постаралась скрыть от мужа то, что произошло с ней в Париже, уничтожить все следы, все подарки. Нет, не чепчик какой-нибудь, который приятно было вспомнить и через полвека («я носила тогда чепчик из тонких кружев»), но прежде всего рисунки, модильяниевские «ню», которые он ей дарил. «Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате», – вспоминала она через полстолетия. И добавляла лукаво: «Они погибли…». Уцелел лишь один – в высшей степени пристойный. Где-то она его тоже прятала. Остальные просто нельзя было никому показывать, эти рисунки-улики, что в стихотворении (по созвучью?) превращаются в гвоздики, которые тоже негде спрятать:

И дал мне три гвоздики,

Не подымая глаз.

О милые улики,

Куда мне спрятать вас?

Куда спрятать? А может, даже уничтожить? Где они нынче, эти бесценные «улики» великой любви нашего века? Может, она вовсе и не везла их в Россию, те пятнадцать откровенных, предательских «ню», которые «пропали»? Может, она оставила их во Франции?

Так или иначе, от улик она избавилась. Но не от подозрений. В своем мемуарном очерке Ахматова относит свой первый разговор с Гумилевым о Модильяни к 1918-му году (год развода с Гумилевым) и утверждает, что разговор этот был единственным: «Только раз Н. С. Гумилев, когда мы в последний раз вместе ехали к сыну в Бежецк (в мае 1918 года) и я упомянула имя Модильяни, назвал его «пьяным чудовищем»…».

Дальше идет довольно неубедительное описание какого-то столкновения («Модильяни протестовал») между соперниками и, наконец, примиряющая их обоих в смерти и славе концовка:

«А жить им обоим оставалось примерно по три года, и обоих ждала громкая посмертная слава».

Скрытность мемуаристки в данном случае легко объяснима. Гумилев известен был ко времени написания ее мемуаров, да и задолго до этого, как один из первых российских мучеников Большого Террора. Даже в сознании тех, кто верил еще, что лысый палач был, в отличие от «рыжего мясника», гуманистом, убийство поэта не укладывалось – им пришлось придумать легенду о ленинской телеграмме, которая, как всегда, опоздала; это уж теперь архивы раскрыли, что все ленинские телеграммы и «записочки» требовали всегда кровавой беспощадности и ужесточения слепого террора. Признаться, что ее первому мужу пришлось при жизни страдать еще и по этому поводу, Анна Андреевна просто не могла, и ее можно понять. А между тем, в 1925-м году она поведала симпатичному студенту Паше Лукницкому, который намерен был писать книгу про Гумилева, а пока что записывал впрок всякие свидетельства о нем, довольно странную историю. Вот эта запись Лукницкого с аккуратно помеченной датой: «24.IX.25. По возвращении из Парижа А.А. подарила Н.С. книжку Готье. Входит в комнату – он белый сидит, склонив голову. Дает ей письмо… Письмо это прислал А.А. один итальянский художник, с которым у А.А. ничего решительно не было. Но письмо было страшным символом… Последняя фраза была такая… ссора между ними – и по какому пустячному поводу – ссора, вызванная этим художником». Как видите, ничего близкого к правде рассказать, не вызвав при этом горестных сожалений у окружающих, нельзя было уже и в 1925-м году: Ахматова была тогда в третьем браке.

Запись молодого Лукницкого, видимо, сделана была позднее, дома; она, скорее всего, не слишком точная, да и рассказ-то ведь был, как говорится, «для печати». Рассказ про какое-то, мы должны понимать, старое письмо, лежавшее в томике Готье и попавшее в руки Гумилеву… Но в томик Готье, обожаемого и без конца читаемого Гумилевым, Анна никогда не положила бы своих тайных писем, да еще перед тем, как дарить книгу мужу. Тем более по возвращении. О чем тут вообще идет речь, в этом рассказе? Может, все-таки о письме, которого она ждала по возвращении так нетерпеливо? И вот оно пришло в конце концов и попало в руки Гумилеву… В нем был, по ее словам, какой-то «страшный символ»… И все открылось. И был скандал… А в поезде, в 1918-м, когда они снова стали выяснять отношения – это было уже в пору их развода, которого, по ее словам, она потребовала… Во всяком случае, фразу «Только один раз…» из ахматовского очерка о Модильяни вряд ли мы можем принимать на веру…


Я научилась просто, мудро жить,

Смотреть на небо и молиться Богу,

И долго перед вечером бродить,

Чтоб утомить ненужную тревогу.


Когда шуршат в овраге лопухи

И никнет гроздь рябины желто-красной,

Слагаю я веселые стихи

О жизни тленной, тленной и прекрасной.

(Анна Ахматова, 1912 г.)


После переезда в Царское Село у молодой поэтессы, чьи журнальные публикации вызвали благожелательные отзывы знатоков и корифеев, появляются новые вздыхатели и поклонники – «новые плащи». Однако она не исцелилась еще от своего парижского любовного недуга, о чем свидетельствуют и новые ее стихи – опять об ожидании «дальней вести», о «дальнем», который «смеет быть не печальным» после разлуки с ней – а ведь клялся с ней умереть, о новой его «светлоокой нежной» птице, которая небось поет над ним, о своей ворожбе, «чтоб царевичу присниться».

И томное сердце слышит

Тайную весть о дальнем.

Я знаю: он жив, он дышит,

Он смеет быть не печальным.

Ее ночи все еще страшны, оттого что она снова и снова видит его глаза во сне. И снова этот старый плащ…

Всем этим стихам, посвященным тосканцу с Монпарнаса, суждено было вскоре после их написания стать по словам одних критиков – символом, а по словам других – даже знаменем женской любовной лирики в России. Во всяком случае, стать неслыханно знаменитыми. Амедео, конечно, так и не узнал об этом. Но ведь и Анна уже не узнает, что вышли сегодня на свет Божий утаенные ею рисунки, которые и рассказали нам без умолчаний и стыдливости об их горячей молодой любви.

Впрочем, вернемся в 1912 год…

Героям нашим еще далеко до конца жизни, они только на подходе к успеху, славе и новой муке.

И Анна еще заклинает по-прежнему эту свою любовь, хотя уже и винится заранее: