чем, пережил старого Ренуара всего на несколько месяцев.
Весной 1919-го года Амедео вернулся в Париж, а вслед за ним и Жанна с ребенком. Вскоре стало ясно, что Жанна снова забеременела.
Вырвав из тетрадки лист разлинованной бумаги, Амедео написал на нем:
«Сегодня, 7 июля 1919-го года, принимаю на себя обязательство жениться на мадемуазель Жанне Эбютерн, как только придут бумаги».
Под торжественным обещанием, кроме подписей Амедео и Жанны, стояли подписи свидетелей – Леопольд Зборовский, Луния Чеховска.
Маленькую Жанночку решено было отправить к кормилице на Луару. В ожидании оказии Луния держала ребенка у Зборовских на улице Жозеф-Бара. Амедео, совсем пьяный, звонил иногда у подъезда среди ночи, чтобы спросить, как там его доченька. Луния заклинала его не будить соседей. Он мирно присаживался на ступеньку.
Амедео Модильяни, Пабло Пикассо и Андре Сальмон у входа в «Ротонду». 1916 г.
Потом исчезал незаметно. Пил он по-прежнему много. Кто-то видел его пьяного под дождем на церковной паперти на площади Алезиа. На Рождество 1919-го года одна знакомая видела его в ночном кафе на бульваре Вожирар близ мастерской Марии Васильевой. Он дважды подходил в кафе за бутербродами среди ночи. Поймав удивленный взгляд, он сказал: «Только усиленное питание может меня спасти». Он редко кому говорил о своем туберкулезе, теперь дурные предчувствия настойчиво посещали его. Однажды под вечер он вскарабкался на Монмартр и пошел в гости к Сюзанне Валадон, матери его друга, художника Утрилло, к которой Амедео чувствовал почти сыновнюю привязанность. Сюзанна прожила нелегкую жизнь, была циркачкой, потом натурщицей у Ренуара, Тулуэ-Лотрека, Дега; это Дега и посоветовал ей заняться живописью. Она могла понять его и утешить. Усевшись за стол у Сюзанны, Моди попросил вина, а выпив, стал вдруг плакать и петь какую-то молитву на древнееврейском. Жанна-младшая полагает, что это была поминальная молитва кадиш (– в маловерной семье Модильяни, где выросла потом и Жанна, не знали… Он пел и плакал… В ту зиму Амедео писал матери:
«Дочка в деревне: у кормилицы. А я вот думаю, может, весной поехать в Италию. Надо пережить «период». Впрочем, еще неясно…».
В один из этих дней Ортис де Зарате и Моше Кислинг зашли к Модильяни. В квартирке стоял ледяной холод. Амедео лежал в постели. Жанна – она была на последнем месяце беременности – сидела рядом и писала портрет мужа.
В конце января нелегкая понесла его с друзьями куда-то на улицу Томб-Иссуар, в гости. Когда дверь подъезда открылась, все поднялись наверх, а он замешкался, присел на скамейку и сразу уснул. Утром его отвезли в больницу. Говорят, что он повторял перед смертью: «Кара Италия! Милая Италия!». Впрочем, если верить монпарнасским легендам, он много чего наговорил перед смертью, бедный Амедео. Умолял Зборовского заняться его другом Хаимом. Звал за собой Жанну, чтобы в раю у него была натурщица.
Отстранив непреуспевшего Кислинга, профессионал Липшиц снял с него посмертную маску. Пришла Жанна, долго-долго смотрела ему в лицо, не говоря ни слова. Потом отец увел ее домой.
Старший брат Эммануэле Модильяни, тот, что был социалист, не достав французской визы, прислал телеграмму, лишенную классового сознания, но полную горя и тосканского пафоса: «Похороните его как принца». Монпарнас и «Ротонда» устроили шумные похороны своему тосканскому принцу. Вспоминают, как рыдал в те дни в «Ротонде» Хаим Сутин, неопрятный гений из местечка Смиловичи…
Жанна ушла домой, на улицу Амио, с родителями. Под утро ее брат Андре услышал, как хлопнула оконная рама. Он бросился к окну, глянул вниз с высоты шестого этажа… Жанна уже ушла за своим Амедео.
Так они покинули наш мир: беспутный, беспокойный монпарнасский поэт и художник, неуемный искатель художественной правды с ласковых берегов Средиземного моря, и она, хрупкая, нежная парижанка Жанна, так всерьез принявшая это сладкое слово – Любовь. Их ждала посмертная слава. Но могла ли она согреть их? Недаром же сказано, что она – негреющее солнце мертвых.
Анна без Амедео
Наша маленькая повесть не кончена, потому что в ней два главных героя – Он и Она. Его мы с Вами проводили, совсем еще молодого и совсем еще не знаменитого, на парижское кладбище. Ее же историю мы оборвали на самом важном и интересном месте, а ведь Ей суждено было жить долго…
В марте 1912-го года вышла в свет первая книга стихов 23-летней Анны Ахматовой – «Вечер», благосклонно встреченная критикой (много писали и говорили о ней старшие коллеги – поэты В. Брюсов, С. Городецкий) и восторженно – читателями. Не такой уж малый ее тираж – 300 экземпляров – разошелся мгновенно, а через небольшое время, просто уж значительным для того времени тиражом – 1000 экземпляров, вышла и вторая, книга Ахматовой – «Четки», сделавшая ее знаменитой на всю Россию поэтессой и выдержавшая множество изданий. Легко представить себе, какой фурор произвело появление новой, настоящей, притом молодой и красивой поэтессы в литературных кругах, живших стихами и книгами. Муж ее, поэт Николай Гумилев, ни одна из книг которого не вызывала такого шума, написал полушутя-полуторжествуя-полузавидуя:
Ретроградка иль жорж-зандка,
Все равно, теперь ликуй:
Ты с приданым, гувернантка,
Плюй на все и торжествуй!
Позднее, много позднее зрелая, маститая, но все еще живущая отзвуками той славы, Анна Ахматова с высоты нового мастерства и жизненного опыта смотрела словно бы даже с завистью и с раздражением – впрочем, и с гордостью тоже – на те стихи и те годы незабываемого успеха и популярности:
«Эти бедные стихи пустейшей девочки, – писала она почти через полвека, – почему-то перепечатываются тринадцатый раз… Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, «чтобы не расстраиваться». От огорчения, что «Вечер» появился, она даже уехала в Италию (1912 год, весна)…».
Надеюсь, что читатель мой приучен уже всякую мемуарную литературу воспринимать не как документ, а как литературу, особенно если это мемуары литератора. К примеру, поздние, как бы «мемуарные» романы Набокова («Другие берега», например) – куда более «романы», чем его первые, «целиком придуманные», но вполне автобиографические романы. К тому же – обратите внимание на это извиняющееся «насколько я помню»: так много ведь было написано о спасительном Ахматовском «умении забывать». Нет, все было иначе. Аннушка сопровождала своего мужа, ставшего мало-помалу и влиятельным критиком, и поэтическим мэтром, на литературные посиделки и ночные сборища богемы, она была на них королевой, хотя по временам и казалась испуганной девочкой, она позировала модным портретистам, откликалась на зовы новой любви, все еще не приносившей ожидаемого ослепительного счастья, а поклонников и вздыхателей у нее теперь было множество.
Сам король поэтов Александр Блок после одного из визитов на «башню» к Иванову делает запись в дневнике:
«В первом часу мы пришли с Любой к Вячеславу. Там уже – собрание большое… А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше)».
Анна Ахматова с мужем Николаем Гумилевым и сыном Львом
Тою же весной, что вышла первая книга, Анна узнала о том, что она носит под сердцем ребенка. Может, тогда супруги и решили поехать в Италию. Возможно, они надеялись, что второе совместное путешествие, особенно теперь, в ожидании ребенка, поможет им наладить отношения, восстановить мир в семье – ведь при всех разочарованиях Гумилев оставался для Анны «ласковым братом», законным мужем, который «ждет». А может, все-таки, хотя горечь парижского расставания уже не была такой острой, и Париж не так мучительно пылал у нее «за плечами… в каком-то последнем закате», она не случайно выбрала для поездки страну Амедео, прежде чем расстаться с той любовью окончательно. Так или иначе, и во второй книге ее есть стихи о том, о другом, который не прислал письмо, о «любимом», предавшем ее «тоске и удушью / Отравительницы-любви», о «хитром», коварном и «черном», от любви к которому ее излечит верная любовь «тихого» ее супруга:
Я сказала обидчику:
«Хитрый, черный,
Верно, нет у тебя стыда,
Он тихий, он нежный, он мне покорный.
Влюбленный в меня навсегда!»
Она была смертельно уязвлена Его молчанием, Его «предательством», но в одном из Его городов (там он учился живописи, там входил в кружок поэтов, рано покинувших мир, но миром замеченных), во Флоренции, она впервые, вероятно, приходит к пониманию того, сколь многим она обязана этой встрече, этой долгой любви. Томительное ожидание парижской встречи, потом эти муки «отравительницы-любви», это ожиданье письма, «дальней вести», которая одна может ее «утешить», эти не смертельные, но такие болезненные «уколы» тоски («Ты давно перестала считать уколы…») – они и открыли, со всей очевидностью, в ее душе шлюзы настоящей поэзии: они, а не прочтение еще одной, новой поэтической книги, открывшей ей глаза на поэзию, даже если эта книга – «Кипарисовый ларец». То, отчего Ахматова не сказала об этом хотя бы намеком – очевидно, если не считать намеком указания на то, что для них обоих это был «предрассветный час», что будущее уже «стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны» – этих фонарей, этих деревьев с парижской улицы Бонапарта, этой музыки в скверах много и в первой, и во второй ее книгах. Через год, и два, и пять были основания скрывать этот тайный, ранивший мученика-мужа роман. Через полвека сложилась уже и в ее голове, и в литературоведении стройная теория ее становления, разнообразных влияний, ее созревания в рамках таинственного акмеизма (был ли мальчик-то?) как зари нового века – чего там еще?
В стихотворении, написанном ею той весной в Его Флоренции, отмечено, впрочем, что она ему, Амедео, «печально-благодарная». Там же содержатся догадки о благотворности страдания, об избранности поэта. Стихотворение это вообще отличается большой зрелостью чувства – это многие отмечали впоследствии: