Анна Ахматова. Я научилась просто, мудро жить… — страница 25 из 30

В конце концов оказалось, что Ахматова не слишком много может (и решается) рассказать соотечественникам о знакомстве со всемирно известным художником Модильяни. Ну да, они гуляли по Люксембургскому саду, они сидели в дождь под его старым зонтом на скамейках: на бесплатных – а с Гумилевым сидели на стульях, платных, железных… Она обрушилась на его биографов, даже таких осведомленных, как Поль Гийом, дав волю ревности. «Великая ревнивица!» – с завистью вздыхала тоже отнюдь не смиренная подруга ее, Надежда Мандельштам: да чему там могла научить его, интеллектуала и поэта, какая-то там наездница из Южной. Африки, которую они вдобавок называют еще поэтессой (и это притом, что он знавал в юности такую поэтессу, как она) и которая позволяла себе великого художника называть поросенком? Кого может «просветить» подобная невежа? «Могу и считаю необходимым засвидетельствовать, – бушевала 75-летняя ревнивица, – что ровно таким же просвещенным Модильяни был уже задолго до знакомства с Беатрисой X., то есть в 10-м году.» Впрочем, это, пожалуй, единственные строки, где она дала себе волю. Остальное было сдержанно, пристойно и невнятно. И в общем, матерьялу не набралось даже на крошечный очерк. Тогда Ахматова стала дополнять его какими-то сведениями из календаря на манер популярного еще тогда Эренбурга – о, как любила интеллигенция все эти перечисленья: докеры Тулона, горняки Астурии, виноградари Бургундии, Брак, Пикассо, Элюар, Арагон, Неруда, что-то они все делали у него, может, все еще боролись за мир… У Ахматовой зачем-то умерли Вера Комиссаржевская, Лев Толстой, Врубель, Фокин поставил «Петрушку», Кафки и Пруста еще не было. Ида Рубинштейн играла Шехерезаду… Все это, конечно, не имело никакого отношения ни к ней, ни к Модильяни, но место кое-как заполняло…

Очерк этот, конечно, несколько разочаровал ее друзей и поклонников. Серьезный молодой ученый В. В. Иванов, сын писателя Всеволода Иванова, среди друзей и коллег более известный как Кома Иванов, сопоставляя стихи Ахматовой и ее устные рас сказы с мемуарным очерком, в котором он обратил внимание на упоминание о книжке Лотреамона, которую Модильяни вечно таскал в кармане, написал так: «Мне жаль, что в мемуарах, которые она дописала чуть позднее, нет этого раскованного озорства, так поражавшего в лучших ее стихах и в поведении с близкими. В прозе больше акмеистического петербургского хорошего тона».

На языке родных осин это значит, что Анна Ахматова снова выступает здесь в роли очень благопристойной царскосельской дамы («на нас глядит Европа вся»). И дальше у серьезного В. В. Иванова интересное наблюдение: «А можно ли о заумном (в хлебниковском смысле) «Мальдороре» Лотреамона в кармане у молодого Модильяни говорить в академическом духе, не сбиваясь самому на сюрреалистическую нелепицу?».

Думаю, что молодые друзья Ахматовой за рюмкой коньяка подтрунивали над этой «темниловкой» в присутствии почтенной озорной авторши. Не исключено, что она подхватывала шутку: одно дело – широкая публика или Озеров, которому можно рассказать Бог знает что, другое дело – свои люди. Смешнее всего сказал об этой истории «рыжий», И. Бродский. Он сказал, что получилась у Анны Андреевны ««Ромео и Джульетта» в исполнении особ царствующего дома». Ахматовой шутка очень понравилась, и легко представить ее счастливый смех, опять же в компании, опять же за рюмочкой коньяка[2].

Если забыть про болезни и про этот ужас, который высокопарно назван был когда-то «бегом времени» (да это же обвал, а не бег!), ей, в общем-то, после всей этой жуткой жизни, выпала счастливая старость…

В 1964-м году Ахматова поехала в Англию по приглашению Оксфордского университета, присудившего ей почетную степень доктора. Если б она приехала на год раньше, она могла бы сходить на лондонскую выставку произведений Модильяни и, увидев там выставлявшийся впервые рисунок «Обнаженная с котом» (а может, и «Обнаженная с кошкой», как знать?), узнать в обнаженной себя саму, такую прекрасную, стройную, с той самой ниткою африканских бус, в которых, как она и упомянула в очерке, он любил ее рисовать, приговаривая при этом, что «украшения должны быть дикарскими». Конечно же, она не призналась в этом злополучном очерке, предназначенном для печати, что, кроме африканских бус, на ней во время этих сеансов ничегошеньки не было. Что до египетского кота, которого Модильяни пририсовал в углу, то, хотя он в то время и увлекался египетским искусством, это вполне может быть все-таки не кот, а кошка. И при том не символ великого египетского искусства, а привычный ребус, который просто обожали монпарнасские художники, ибо од ним и тем же словом – chatte – называют по-французски и кошку, и один из самых укромных и красивых закоулков женского тела. Вот вам и «Обнаженная с котом», рисунок № 47 в самом полном собрании графики Модильяни, вышедшем в Милане в 1992 году, составитель доктор Освальдо Патани (может, и придется изменить датировочку, доктор Патани, может, это был все-таки 1911, а не 1910, и тогда уж на улице Бонапарта, мебель (кресло) хозяйская, а кота там не было вообще, но, может, все-таки в любом случае лучше остановиться на кошке…).

Любопытно, что, если бы Анна Андреевна вдруг увидела себя в Лондоне на стене выставочной залы, пожаловав на выставку с друзьями? Неужели стала бы суетиться, уводя своих спутников в дальний конец залы, как за полвека до этого суетилась, похоже, в парижском Салоне: «Идите сюда, господа, там не на что смотреть… А здесь вот портрет Мод Абрантес, между нами всегда, между прочим, находили сходство…». А может, и замерла бы перед рисунком, не в силах оторваться от юной красы этого длинного тугого тела: «Неужели это я? Боже Всемогущий, что с нами делает время…».

В Лондоне она повидала, через двадцать лет, «Гостя из будущего» и через пятьдесят – «отступника» Бориса Анрепа. Их лондонские дома показались ей слишком большими и богатыми после ее нищенской «будки» в Комарове, после России и Средней Азии: она и забыла уже, что люди могут так жить, придавать такое значение жилью, вещам – даже лучшие из людей…

В Лондоне Ахматову разыскала некая мадам Мок из Парижа, которая по совету самого месье Гоголева (нет, не Гоголя, мадам) писала диссертацию о творчестве Оленьки Глебовой-Судейкиной. О каком еще творчестве? Она сама была результатом творчества, Творенья… Это ее фотография? Боже, что с ней стало! Но у меня диссертация о творчестве, мадам, она ведь вышивала, пела, танцевала, лепила фигурки, переводила Бодлера – о, эти русские женщины… Вы знаете, мадам, что она умерла в Париже, как раз в то время, мадам, когда вы начали писать о ней в своей знаменитой поэме. Она жила в скудости, окруженная птицами – много-много птиц. В войну немецкая бомба попала в ее птиц…

Из Лондона Ахматова поехала в Париж. Париж полвека спустя – без Амедео, без Ольги, без фиакров… Еще жив был, впрочем, Георгий Адамович, некогда участник гумилевского Цеха поэтов: «При первой же встрече, – вспоминал старенький Адамович об этом их парижском свидании, – я предложил ей поехать на следующее утро покататься по Парижу… Она с радостью приняла мое предложение и сразу заговорила о Модильяни, своем юном парижском друге, будущей всесветной знаменитости, никому еще в те годы неведомом.

…Прежде всего Анне Андреевне хотелось побывать на рю Бонапарт, где она когда-то жила. Дом оказался старый, вероятно восемнадцатого столетия, каких в этом парижском квартале много. Стояли мы перед ним несколько минут. «Вот мое окно, во втором этаже… Сколько раз он тут у меня бывал», – тихо сказала Анна Андреевна, опять вспомнив Модильяни и будто силясь скрыть свое волнение».

Анна Андреевна Ахматова умерла в московской больнице год спустя, в 1966-м году. Хоронили ее в Ленинграде. Хоронили как королеву. Непримиримая бунтарка Надежда Мандельштам писала по этому поводу, что она лишь раз видела «человеческое лицо у социализма», вернее, человеческие лица при социализме:

«Траур носят живые по мертвым, а я только один раз видела живые лица в Петербурге – Ленинграде – в многотысячной толпе, хоронившей Ахматову и оцепившей сплошным кольцом церковь Николы Морского… Толпа была молодая – студенты сорвали занятия и пришли отдать последний долг последнему поэту. Изредка мелькали современницы Ахматовой в кокетливых петербургских отрепьях. Невская вода сохраняет кожу, и у старушек были нежные призрачные лица…».

Надежда Мандельштам рассказывает, как плакал Лев Гумилев, как потерянно бродил осиротевший Бродский, с удивлением отмечает, как много было в толпе, хоронившей Ахматову, молодых евреев, в том числе молодых евреев-выкрестов… Похоронили Анну Ахматову в Комарове, там, где у нее была в годы ее старости дачка-«будка». Теперь вся петербургская элита мечтает быть похороненной на тенистом кладбище в Комарове – поближе к Ахматовой. Экскурсионные автобусы останавливаются у штакетника дачного забора, и экскурсанты, благоговейно смолкая, смотрят на неприглядную казенную дачку.

Ахматова написала когда-то о петербургских аристократах минувшего столетия:

«Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин, или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно».

В Шереметьевском Фонтанном Доме, в бывшей квартире Пуниных, открыли недавно музей Ахматовой. Ее трудно отыскать и почувствовать там, в этих пустоватых комнатах роскошной чужой квартиры, где она жила по инерции и по нужде… У нее ведь никогда не было быта, она была бездомная скиталица, вечный бомж. Старушки-дежурные, праздно заполняющие коридор музея (нищенский приработок к нищенской пенсии), шепчут растерянному посетителю: «А рисунок-то Модильяни видели? Во-от он…». Ну да, конечно, и Модильяни – он тоже ведь был бездомный, поди-ка сыщи в Париже его жилье… В старости Она все поняла и, простив все, написала о своем молодом возлюбленном:

Этот тоже довольно горя

И стыда и лиха хлебнул.

Но что пользы считаться горестями? Господь всех нас рассудит.