Засучив рукава, он упрямо принимается за скульптуру, не оставляя, впрочем, и напряженных своих поисков в живописи, в области портрета. Конечно, по-прежнему не хватает денег, приходится менять жилье – тогда, как и сейчас, стоившее дорого в Париже. Даже такой дотошный его биограф как Жанна Модильяни не смогла установить с точностью, когда и в какой из своих многочисленных квартир он жил в эти годы, – когда в «Улье», когда на Монпарнасе, дом 39, когда на бульваре Распай, 216, когда на улице Сен-Готар, когда в проезде Элизэ де Бозар, когда в монастыре Птиц, когда в знаменитом Бато-Лавуар, когда на улице Дуэ… Похоже, что к 1911-му он водворился уже в мастерской в Сите Фальгьер… Но зима 1909-1910-го еще была нелегкой.
А весной 1910-го в Париж приехала Анна. Точнее, приехали молодожены, муж и жена Гумилевы…
Первая встреча
Итак, поздней весной, в самом начале июня супругов Гумилевых можно увидеть на парижской улице. Вот они выходят из отеля после завтрака, замерли на мгновенье на тротуаре, и мы с вами тоже – давайте остановимся на мгновенье и приглядимся к ним обоим на этой идиллически беспечной и праздничной улице довоенного Парижа: до страшной европейской катастрофы, увлекшей за собой в бездну миллионы жизней и целую Россию, до выстрела сербского террориста в злосчастном Сараеве оставалось еще целых четыре года.
Начнем, конечно, с нее…
В черноватом Парижа тумане,
И наверно, опять Модильяни
Незаметно бродил за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить беспокойство
И быть многих бедствий виной.
А сам он «…И стыда и лиха хлебнул».
(Анна Ахматова. Из чернового варианта «Поэмы без героя»)
Она очень высокая, с царственной походкой и неповторимым, нисколечко не русским профилем – этот точно срезанный, отнюдь не маленький, безусловно царственный нос: профиль ее ни с чьим не спутаешь, и на этом отчасти основаны нынешние сенсационные открытия. Так как повесть наша – документальная, предоставлю слово тем, кто ее видел в те годы. Н. Г. Чулкова встречала Аннушку на парижской улице, где и мы с вами сейчас стоим, невидимые и никем не узнанные, так что свидетельство г-жи Чулковой для нас очень существенно:
«Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером – это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж – поэт Н.С. Гумилев».
Здесь беглый портрет: Анна словно отражена здесь в глазах прохожего-парижанина, и напрасно требовать от мимолетного этого наброска словесной точности. Ибо что значит «очень красива»? Даже влюбленные в нее мужчины говорили (чуть позднее, впрочем, еще через пять и через десять лет) не о красоте ее, а о чем-то ином, «даже большем, чем красота». Вот как влюбленный в нее эстет, литературовед и писатель Николай Недоброво писал о ней 27 апреля 1914 года своему другу-художнику, мозаичисту Борису Анрепу: «Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а лучше всего поместить в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…». Забегая далеко вперед, напомню, что портретов ее писали уже в те годы множество, а мозаику Борис Анреп сделал для Лондонской Национальной галереи сорок лет спустя… Ну а тогда, после получения этого письма от друга, он сделал самое прекрасное, хотя, вероятно, и не самое долговечное и высоконравственное из всего, что может сделать художник, – полюбил прекрасную госпожу Гумилеву, и был ею любим.
Объективности ради приведем свидетельство и другого литератора, поэта и критика Г. Адамовича, чье мнение трудно счесть пристрастным, ибо страсть в нем зажигали, как правило, не женщины, а мужчины:
«…Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своею выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…».
Добавим к этому, что она была ясновидящая, русалка, ворожея, ведунья, колдунья – или считала себя таковой, а это почти то же самое, что она была «настоящий поэт» – или уже считала себя таковым, что она была загадочная «русская аристократка» из загадочной страны России. Загадками этими заинтриговали Францию Тургенев, Толстой и Достоевский, над Монпарнасом уже витал тогда романтический образ «монпарнасской мадонны» Марии Башкирцевой, и, может, поэтому новые русские эгерии одерживали почти без труда свои блистательные победы на Монпарнасе – Гала, Эльза, Майя, Лидия, Дина. О них нынче много написано – о них, но не об Анне, ибо Анна – вообще совсем иное, Анне они все, конечно, не ровня…
Ну, а спутник ее, что стоит в этот весенний день 1910 года на тротуаре рядом с растерянной женой, оглядывая хорошо знакомую, даже, можно сказать, привычную для него парижскую улицу, – Николай Степанович, Николай Гумилев, Коля, – что он, каков на вид? Так мало говорят нам все эти его бледные фотографии и дагерротипы начала века, что предпочтем снова предоставить слово его современникам, мужчинам и женщинам. Вот, скажем, как описывает тогдашнего Гумилева Сергей Маковский: «Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось, бесформенно мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи. Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил…». Совсем юному царскоселу Николаю Оцупу тоже запомнились «сильно удлиненная, как будто вытянутая вверх голова, косые глаза, тяжелые медлительные движения, и ко всему очень трудный выговор…». Женщины, впрочем, к внешности Гумилева куда более снисходительны: женщинам он умел внушать симпатию и даже любовь. По описанию жены его брата, он был «высокий, худощавый, очень приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми, гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, с необыкновенно тонкими, красивыми белыми руками. Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно». Оригинальность и подчеркнутую элегантность его костюма отмечали, впрочем, все – и лиловые носки при лимонной феске и русской рубахе на даче (по описанию дачной соседки госпожи Неведомской), и оленью доху с белым рисунком по подолу, ушастую оленью шапку и пестрый африканский портфель зимой в Петербурге (по описанию ученицы его на ниве поэзии Ирины Одоевцевой; как многие недоучившиеся люди, преподавать и учить он очень любил). Обе упомянутые нами в скобках женщины были, по свидетельству Ахматовой, возлюбленными Гумилева, а последняя из них была даже, по выражению той же Ахматовой, его «неофициальной вдовой», так что он пользовался несомненным успехом у бесчисленных дам; зачем нужно ему было столько дам, разговор у нас пойдет дальше. Одоевцева, описывая полвека спустя его внешность (ах, доведется ли нам, милый читатель, описывать внешность былых своих возлюбленных еще и полвека спустя? Спеши, медицина, спеши и падай!), подчеркивает как главные ее черты «особенность» и «некрасивость»: «Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем было особенное и особенно некрасивое…». А госпожа Неведомская, не уступая знаменитой поэтессе в изяществе слога, судит о былом возлюбленном помягче, вспоминая, что у него было «очень необычное лицо: не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые. Умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются…».
Таков портрет молодого супруга Анны… В нем уже угадывается подчеркнутая манерность, непрестанная игра – «игра в роли», ставшая второй натурой. Роли, маски, литературные его герои срастались с этим странным юношей, и в упорстве своем он переделывал самую свою природу. Он был хилым и не слишком героическим персонажем от рожденья, но он срастался мало-помалу с персонажами своей «конквистадорской» поэзии и становился бесстрашным, рвался в бой, проявил героизм на войне и обрел среди многих прочих, впрочем, таких же, как он, ни в чем не повинных, славную, мученическую смерть под пулями большевистских убийц. Последнее слово – не метафора, а единственное приходящее мне в голову точное обозначение профессии, любимого занятия, склада характера и самого направления деятельности тех, кому судьба дозволила семь десятилетий обагрять кровью мою бедную родину, кажется, снова заскучавшую уже по тирану, спаси ее Господь…
Можно догадаться, глядя сейчас на молодую пару, стоящую на парижском тротуаре, что, наряду с молодой радостью от встречи с весенним солнечным утром и этим желанным для всякого русского прославленным городом, оба испытывают душевное смятение от того, каким тяжким оказалось совместное постоянное житье, как оно противоречит всем их представлениям об ослепительном счастье, которое должно было свалиться на них от этого соединения под одной крышей, как трудно обоим, гордецам и своевольникам, отказаться хоть в малом от своей «постылой свободы», как непохожи ночные неловкие их, зачастую попросту унизительные усилья на то восхитительное бесконечное забвенье страсти, о котором они столько читали, столько слышали и даже писали уже в своем нетерпенье открыть миру глаза. Можно предположить, что наш влюбленный конквистадор слишком сильно робел для того, чтобы заявить о своем праве старшего и мужчины – да и существует ли такое право? Она же, полная мыслей и воспоминаний о читанном, выдуманном, полуиспытанном, вряд ли могла его поощрить, подбодрить, научить чему-либо. Невольно должна была посещать ее, да, наверно, и его тоже мысль о том, что с другим (с другой) было бы иначе, было бы по-настоящему.