Стиль Скарлатти. Читаю дальше: «Мелодика Скарлатти совсем не та, большого дыхания, величаво и покорно льющаяся кантилена, которая свойственна итальянской музыке. Диапазон широк, размашистый и оживленный контур, линии разнообразны, иногда гибки, округлы, текут, когда, рассыпаясь в фигурациях, взбегают или скользят вниз… Любит композитор ритмически острый, ломкий рисунок с короткими, остро выразительными фразами, шаловливыми, вызывающе-дерзкими бросками на широкие интервалы и в удалённые друг от друга крайние регистры». «Вот ему и потребовалась такая исполнительница, как Анна Герман!» – думаю я.
«Ритмическая изобразительность Скарлатти беспредельна. Сотни изящных вариантов. Он никогда не сковывал ими мелодического движения и не впадает в манерность!»
«Поразительно! Так же, как Анна!..»
«… Фактура… хрупкая вследствие захвата крайних регистров, всегда отделанная с совершенством и изяществом, требует от исполнителей отличной техники, культуры звука, блеска, тонкого вкуса». (В ком он мог встретить всё это, как не в Анне? – говорю я себе). «Когда посреди стремительного allegro в ритме танца какие-нибудь несколько нот вдруг резко и звонко забрасываются в светлый верхний регистр – "поднебесье" инструмента, – они звучат ликующе или реют, как птицы над широким солнечным ландшафтом… Стихия эмоций живёт и трепещет в них». («Не всё ли это можно отнести к манере петь Анны? Вот они и встретились в музыке почти через 300 лет…»).
Вновь приехала в Москву Анна Герман! А я – это редко бывало – болею. Мне не пришлось пойти. А она пела веселые польские песенки – не услышу – должно быть, мои польские гены? – так люблю звук неведомого мне языка! Пропущу разлив её голоса.
Как жаль!..
Я ждала нашего с Анной друга – он-то уже не пропустит её выступления!.. И он пришёл сразу после концерта. Но он мне показался новым, каким-то отчуждённым. Не рассказывал, точно не было что рассказать о пении на её родном языке! Помолчал, походил по комнате и, остановясь передо мной: «Анна замужем. Она меня познакомила с мужем».
«Замужем? – отчего-то замерло сердце. – Ну, расскажите, какой он?..»
«Большой, полный. Его зовут Збышек. Он был давно поклонник её пения. Он сделал ей предложение, когда она лежала в гипсе. Было неизвестно, выживет ли или, может быть, будет калекой».
Больше он ничего не сказал. И я не спросила. По его тону глубокого уважения к этому человеку я понял, что ему тяжело.
На следующий концерт мы пошли вместе.
«Я слыхал, – сказал спутник, – что кто-то из её начальства ей сказал, что она слишком скромно ведет себя с публикой, что это не подходит эстрадной певице».
Мы посетовали на эту весть и всматривались в Анну.
…Да, видимо, так: что-то чужое вкралось в её движения, нам было тяжело смотреть. Она протягивала к залу руки, повертываясь, демонстрируя россыпь белокурых волос… Но голос был тот же – её, ни на чей не похожий.
Затем она долго не приезжала в Москву.
Года через полтора в ответ на посланную ей мою книгу «Воспоминания» я получила от Анны письмо. Поблагодарив, она сообщала, что у неё родился сын. «Он большой, тяжёлый. Я очень устала носить его на руках. Не могу во всей Варшаве найти няню», – писала она.
Маленького Збышека я увидела много позже на фотографиях. На первой Анна держит его, прижав, столбиком и счастливо самозабвенно смеётся, а малыш столбиком спит. Воплощение безмятежного сна. На второй фотографии – плотный, лет трех, на мать не похожий, он держит мандолину и улыбается.
И снова в Москве концерт.
Первое, что заново поражает, – рост. Выше всех чуть ли не на голову! Платье до полу. Русалочьи волосы. И при росте таком – сама душа Женственности! В каждом движенье! В неуловимом опускании головы, действующем, как начало улыбки. Тенью за ней – тайна её катастрофы. Тайна её возрожденья. (Страх за неё. Страх будущего…) И вот она слегка развела руками – и вот она начинает петь…
И, пересекая эту победу над всем бывшим, с первых же звуков, длинных, низких, почти альтовых до сопрано, её, казалось бы, весёлая песнь получает странное подкрепление: печалью, задумчивостью над тут же рядом звучавшим весельем она голосом пишет по воздуху как бы двойным пером по бумаге – голос и его тень – миг! Сейчас погаснет! И я вдруг вспоминаю одного из моих друзей, возразившего мне, что в прощальной песенке она поёт саму Душу Прощанья. «Как раз обратное! – сказал он. – Никогда до конца не отдает она свой голос – ни Грусти, ни Радости – что-то матовое, её, особенное, именно не до конца себя предаёт теме…». Она владеет каким-то подъёмом её: «С птичьего полета?» – я тогда спросила, но согласия с этим не получила, собеседник ушёл от моей готовности принять его мысль, и я не пошла за этим. «Пусть так!..»
И вот её знаменитая песня «Надежда», staccato, сияющими каплями по началу мелодии, призвук заунывности, крепнущий, перерастающий в тему радости. И кажется, что ты эту мелодию слышал давно, всегда, с детства, где-то она звучала в соседней комнате рядом с той, где ты засыпал, где родился. Тема продолжала парить. И снова staccato, и снова протяжный, задумывающийся звук в Первозданность, и светлая попытка преодолеть, выскользнуть, и она вновь стоит перед нами, Душа звуков, и по чьему-то приказу (она бы сама не стала) тянет руки в заворожённый зал…
А зал кричит «Би-и-и-с» оглушительно, криком руша теплоту и тишину её певческих строк, но она соглашается, волшебно стихает зал, и над мигом начавшейся тишины вновь уже тянутся светлые заклинания Надежды звуками качающими, колыбельными, греющими, наполняющими нас отвагой предчувствия… И вдруг закружила нас Анна победно в дионисийской пляске, в летящей – да куда же мы летим в этой с горы сорвавшейся, опьянённой жизнью мелодии? Но голос Анны летит плавно, уступами, грациозно поворачивая лёгкую связующую ноту, и рядом, как всегда, у неё светится неуловимое сопровождение, как сказал возразивший мне друг, призрак печали в надежде, призрак надежды в печали? Как трудно разобраться в этом потоке звуков, в первичных связях поэта и музыканта, в своеобразии «подачи» певца, когда тебя уносит с собой этот голос… «Где границы прав исполнителя?» – думаю я и уже не помню своего ответа, потому что, отделённая её поклоном и минутой дыхания, звучит уже другая песнь, наново нас заливая иным ритмом, иным цветом звучания, и бубен ударами отчеканивает новую игру ритмов, а голос неистовствует в спешке погони озорством юности, счастья, догоняя беспамятство звуков, и вьётся, смеётся, берёт в плен – «мой бубен, мой бубен, мой бубен». И внезапно длинный, медленный, отчаянием захлебнувшийся крик: «Мой бу-у-у-бен…».
Задумчиво склонена каштановая голова моего соседа и спутника, покорно внимая чуду, тайне звуков, о чём он думает в этой смене песен: о том ли, что так же сменяется в жизни путь человека, годы юности, зрелости, или о ней он думает, о судьбе певицы, так сроднённой с тайной музыки, с трагической радостью композитора, из хаоса звуков вызвавшего гармонию этой мелодии, этого часа певца? Опущены веки его над каре-золотыми глазами – сейчас он подымет их, и глаза улыбнутся, и им отзовутся губы счастливо…
Уже откланивается Анна, смолкла, но звучит вся она, черты: и улыбка, движенье и шаг её, её платье и светлый поток волос…
«Гори, гори, моя звезда». Этот романс почти эпоха в моей зрелости. Его пела певица-друг в струе мощной романтики у рояля над морем в неумирающем Коктебеле, по моей просьбе чередуя с другой звездой Анненского (ей неведомой, мною ей лет 20 назад напетой, ею подобранной и в нас вселившейся), Анна поет его, еле касаясь. Это – воспоминание, прощание – налетевшее, пролетающее! Где слова – описать её, этот сверху вниз наклонившийся звук, словно кто-то берёт, нажав, струну гитары, скользит ею glissando по грифу этого печального, гулкого, в наш век испорченного модой, таинственного инструмента – её голос скользит и сдержанно и прихотливо по грифу печали и задерживается внизу, на повороте молчания, и перед тишиной медлит, еле уловимо кружась над pianissimo.
В зале совершенная тишина…
Песнь следующая завлекает её в игривый, ей не свойственный шёпот, но она и в него рождается, разменяв себя на шутливость, на шутки, на смех, и уже закупалась она в смешках жалости, в новизне неожиданностей, в неожиданности веселья!..
Как коротки польские песенки! Слова, звук слов на мой слух заглушены музыкой, но их щебет птичкой перепорхнул в голос Анны – это же её родной, её детства язык! Которым она укачивает маленького Збышека, в этот звук сын рождается все шире, звучнее, слухом своим – каждый день…
Стараясь войти в язык, не понимая, закруживаясь в его круженье, радуясь птичьим вскрикам иноземного веселья, в нём жила наша с Мариной бабушка до 28-го года её, прерванного смертью, – весны – в первые дни жизни нашей матери. И мать наша не узнала родного, наполовину родного своего языка. Зная столько языков других стран, она не спела ни под рояль, ни наклоняясь над гитарой ни одной польской песни… Вот их поёт одну за другой Анна, и я всею мощью воображенья, всею страстью так и не воплотившейся мечты изучить польский впитываю прелестные, таинственные своей непонятностью тайны чужой, моей же страны, отраженье её сказок, легенд, традиций, её истории – всё это живёт сейчас и протянуто нам, а мы не умеем взять. Не оттого ли Анна учит наши русские романсы, русские песни, старинную «Гори, гори, моя звезда», и мы ещё сегодня услышим знакомое с детства тарусское «Из-за острова на стрежень»… Ей, может быть, так же захочется до конца проникнуть в русскую музыку (но ей легче, она хорошо говорит по-русски), как мне: сколько раз начинала, но жизнь отрывала, учить польский язык!
Я кончаю мои воспоминанья о покинувшей нас Анне Герман. Птицей в польском золотистом оперении влетела она в русскую музыку и недолго погостила у нас!
А на другой день я получила от друга-поляка перевод текста пластинки, читаю: Анна Герман «Так это май», музыка Анны Герман, слова Ежи Фицовский.
1. Самый шальной из шалых; 2. Возвращающиеся вальсики; 3. Без тебя нет меня; 4. Такая малая птичка; 5. Рождественская песенка; 6. Мой оловянный генерал; 7. Что даёт дождь; 8. Дай мне радугу на воскресенье; 9. О-ле-ле-ей; 10. Мы живём в красочных снах; 11. Роковая девчонка; 12. Мой дядя разводит моль; 13. Так это май.