Анна, Ханна и Юханна — страница 44 из 57

Война подползла к нам и с другой стороны. Через дом Ракель хлынул поток еврейских беженцев из Дании и Норвегии. Они появлялись вечером и ночью, спали, завтракали и исчезали. Для них из Торсланды открыли воздушный мост до Лондона.

Большинство беженцев ехали дальше, в Америку.

Некоторые из евреев выглядели так, как их изображали на нацистских листовках и в омерзительном журнальчике Альберта Энгстрема. Я считала, что это карикатуры. Но теперь я убедилась, что такие евреи и в самом деле существуют — мужчины в странных шляпах с длинными пейсами. Теперь, много лет спустя, могу признаться, что они меня напугали.

Один из них был раввином и никогда не смешивался с другими. Ясными вечерами он прогуливался по улице в обществе жены и сыновей. Анна проводила почти все свое время у Гинфарбов. Как и предсказывала Ракель, она сдружилась с девочками. Их было водой не разлить.

Однажды Анна вернулась домой с радостно сияющими глазами:

— Мама, меня благословил Бог. Он возложил руки мне на голову и что-то очень красиво сказал. Правда, я не поняла что.

Спасибо за это доброму Богу, подумала я и едва не шлепнула себя по губам за такую формулировку.

Потом на меня посыпались вопросы о Боге. Анна задавала вопросы, как инквизитор на судилище. Почему мы не молимся Богу? Кто он? Что значит — невидим?

Я отвечала как могла. За это, по крайней мере, я могу себя похвалить. Я говорила с Анной серьезно, как со взрослой. Она сильно разочаровалась, узнав, что раввин — не Бог, а всего лишь его представитель на земле. Но чем-то он все же поразил девочку. Потому что она долго еще светилась счастьем после еврейского благословения.


Ракель однажды сказала:

— Симон давит на меня. Говорит, что нам тоже надо уезжать.

— Куда?

— В Америку. У нас там есть родственники. Я возражаю, а он рассказывает мне о тех безумных евреях в Германии, которые досидятся до того, что будет поздно.

Через неделю шведские нацисты разрисовали окна и двери дома Гинфарбов свастиками и шестиконечными звездами. Я помогала Ракель отмывать эту мазню. Никогда в жизни не испытывала я такого стыда, как в тот вечер. Через две недели семья Гинфарб уехала в США. Один из столяров Арне, воспользовавшись ситуацией, купил дом за гроши. Это был позор, и я сказала об этом Арне.

Все имущество было свалено в сарай.

Я осталась одна.

Страшной холодной зимой тысяча девятьсот сорок первого года, после Рождества, я посчитала дни и поняла, что снова беременна. Я не уверена, что с самого начала знала, что потеряю этого ребенка, но уже в феврале я договорилась с Лизой, что Анна в марте недельку поживет у нее. Что-то должно было произойти.

Все прошло хорошо. Анна так ничего и не узнала. Пятнадцатого марта в животе постепенно начались тянущие боли. Я завезла Анну Лизе и отправилась в больницу. Очнувшись от наркоза, я подумала, до чего же Анне сейчас хорошо среди всех этих мотков шелка.

Конечно, мне было жаль и этого ребенка, но в то время в мире было столько смертей.

Арне получил отпуск и приехал забирать меня из больницы. Он сильно грустил. Ребенок был на этот раз мальчиком. Мы взяли Анну. Она была очень бледная, и Арне сказал: «Тебе нельзя жить в городе, малютка!»

Впервые я тогда подумала, что Анна все поняла. Что-то она поняла, хотя, конечно, она ничего не могла знать наверняка. У меня иногда случались кровотечения, и в такие дни я подолгу лежала в кровати, и весной у Анны появилась привычка уходить одной на гору и играть там в какие-то свои таинственные игры.

Она скучала по маленькой Юдит, как я скучала по Ракель, сказала я Арне.

Но, несмотря на все это, настроение у Арне стало лучше. Шведская оборона наконец наладилась, а Германия напала на Советский Союз.

— Дурные черти, — говорил Арне, — они не читали о Карле Двенадцатом и Наполеоне.

Ближе к Рождеству японцы совершили налет на Пёрл-Харбор, заставив Америку вступить в войну.

— Теперь ты видишь, что мы устоим? — спросил Арне.

Так и вышло.

В тысяча девятьсот сорок третьем году, когда немцы капитулировали в Сталинграде, у меня случился еще один, последний выкидыш. Он произошел внезапно — кровотечение началось, едва я успела оставить Анну у Лизы.

Говорить об этом я больше не хочу.


Я хорошо помню первую мирную весну. Дни искрились светом, подчеркивавшим каждую деталь пейзажа, придавая ей особую, неповторимую значимость.

Экзамены тысяча девятьсот сорок пятого года.

К школе ехал автобус с аккуратно причесанными мальчиками в белых рубашках, тщательно завитыми девочками в светлых платьицах и разодетыми в пух и прах мамашами с букетами цветов в руках. Анна сидела рядом со мной и была красива, как цветок яблони из нашего сада. И это несмотря на то, что светлые волосы вихрами торчали в разные стороны. Такую копну было невозможно взять никакими щипцами.

Я сидела и думала, что война омрачила все ранние годы моей дочки. Но в мирное время стало труднее что-нибудь от нее скрыть. Однажды весной по дороге из школы домой она купила газету с фотографиями освобожденного концентрационного лагеря.

Она пришла домой с позеленевшим лицом, бросила мне газету и скрылась в туалете, где ее долго рвало.

У меня не нашлось слов утешения. Я сидела за столом в кухне, смотрела на эти немыслимые фотографии и не могла даже заплакать.

Пришло время цветов.

Могла ли я во время войны представить себе светлую надежду, звучавшую в пении выпускников школы? Никто пока не слышал о бомбе, сброшенной на город с красивым названием.

Хиросима ждала нас осенью.


Колесо перемен завертелось с невиданной ранее скоростью, благосостояние росло, и страна стала наконец народным домом — не об этом ли мечтали мы так много лет? Теперь социал-демократы заседали во власти, и требования реформ, задержанных из-за войны, начали звучать уже в риксдаге. Были повышены налоги на крупные компании и большие состояния, и, бог ты мой, сколько злобы стало выползать из глоток буржуазных лидеров.

Мы с Арне торжествовали. Мне было хорошо, и мама, и мои подруги в один голос говорили, что у меня есть для счастья все, что только нужно женщине. У меня был всего один ребенок, у меня был муж, который каждую неделю приносил домой деньги, не пил и не изменял. Мама не сожалела даже о выкидышах, на каждого нерожденного ребенка она смотрела как на неизбежность, о которой не стоит сокрушаться. Но я не разделяла это мамино качество послушно принимать предписанную мне роль. Власть Арне росла, мои возможности возражать ему уменьшались.

Думаю все же, что именно выкидыши сломили меня. Но я не была в этом уверена. Ведь ребенок, который у меня был, лишь увеличивал мою уязвимость. Я угождала Арне, молчала и не возражала ему, лишь бы ее защитить. Никаких претензий, никаких ссор. В доме должно быть солнечно, спокойно и уютно.

Может быть, мне надо было иметь четверых детей, для того чтобы безропотно, в полном смирении ползать перед мужем по полу.

Или нет?

В чем же состояла его власть надо мной?

Почему я так легко уязвима и безропотна? Потому что я сама стала такой. Это я стала просить о сочувствии. Ясно, что тщетно. Я стала жертвой, одной из бессловесных домохозяек.

Как это отвратительно.

Это продолжалось до тех пор, пока я не нашла ответы на свои вопросы, это тянулось так долго, потому что я сама не желала этого видеть. Все было так низко и убого, потому что все упиралось в деньги.

Думаю, что тот, кто этого не пережил, не может себе представить, как чувствует себя человек, выпрашивающий каждую крону. Арне говорил, что его деньги утекают сквозь мои пальцы. Это была правда, но в этом не было моей вины. Я не транжирила деньги, просто они падали в цене. Послевоенное время несло на себе отпечаток веры в будущее и инфляции.

Я старалась убедить себя в том, что мое положение было справедливым. Я искала спокойствия — и вот извольте, я его нашла.


Я вижу и понимаю, что недооцениваю любовь, ибо она была. Я была счастлива с Арне. Все прошедшие годы я была счастлива, как бы мало ни было у нас любви. Но я не верю, что любовь не привела бы к подчинению и покорности, если бы я работала и зарабатывала свои собственные деньги.

Подчинение, которое так характерно для многих женщин моего поколения, не имело ничего общего с влюбленностью и сексуальностью. Совокупление было неизбежностью, необходимым дополнением к любви. Тем, что должны получать мужчины. В принципе я не нахожу это отвратительным. Но и не считаю это каким-то особым наслаждением.

Возможно, именно это его и уязвляло? Нет, не думаю, мне скорее кажется, что это его шокировало, и он полагал, что я веду себя как развратная женщина, если думаю об этом.

Мы с ним были таким невежественными. Мы не знали, как проявить нежность в сексуальности. Мы закрывали глаза и ждали, что все наступит само собой. О чувствах мы говорили, только когда ссорились. Говоря о чувствах, Арне порой становился тошнотворно сентиментальным.

Однажды в постели, после близости, он сказал, что родители его матери были распутниками. Он покраснел, а я сильно удивилась. Фактически я никогда не думала о том, какими были родители дамы с лицом точно из слоновой кости.

— Но они же были верующими, — сказала я.

— Религиозность никогда не мешала людям распутничать.

— Твоя бабушка изменяла мужу? — Я была изумлена так, что даже села.

— Нет, не изменяла, но дед был страшный бабник, и бабушка это одобряла.

— Откуда ты это знаешь?

Он вдруг взорвался:

— Какого черта ты ко мне пристала?

Как обычно, я испугалась его вспышки и замолчала. Скоро я услышала его ровное дыхание. Я же лежала без сна и думала.

Много позже я не раз размышляла о том странном разговоре, сомневаясь, что он сказал правду. Но если он сказал правду, то зачем это сделал? Лишь много лет спустя мне пришло в голову, что, возможно, он хотел оправдать свои представления о сексуальности. Или о сексуальности матери.

Нам всегда не хватало слов, когда речь шла не о практических вещах или политике.