Анна, Ханна и Юханна — страница 52 из 57


Годы приходили и уходили, дети приезжали и уезжали. Самое ужасное в старости — это не утомление и недуги, самое ужасное — это время, которое, набирая скорость, несется к неизбежному концу, и ты никак не можешь замедлить его бег. Только что было Рождество, и вот уже Пасха. Не успел склониться к закату зимний день, как наступает теплый летний вечер. Между ними ничто, пустота.

Внучки росли и развивались. Развод родителей, кажется, не произвел на них никакого впечатления, во всяком случае, он их не потряс. Они нисколько не скучали по папе. Он жил на верхнем этаже того же дома и брал на себя свою долю ответственности за их воспитание.

— А мама?

— Кажется, она довольна. Там, где мы живем, много детей из распавшихся семей, но наши родители не такие, как все. Они никогда не говорят плохо друг о друге.

Так Рикард вернулся — к Анне и к нам. Они снова поженились. Мне было грустно, я не могла этого понять. Но Анна щебетала, как весенний жаворонок, когда позвонила и сказала, что они приедут к нам на Троицу — Рикард из Италии, а она из Стокгольма. Мне было странно снова видеть его, он стал старше, но выглядел еще красивее. Теперь он был еще больше похож на кота.

Труднее всех пришлось Арне. Они с Рикардом долго о чем-то говорили в подвале, и после этого разговора Арне сказал мне, что теперь он лучше понимает, что случилось. Я никогда не узнаю, что именно понял Арне, но я уверена, что фокусник снова взмахнул своей волшебной палочкой.

Анна родила еще одного ребенка, мальчика, но он умер. Тогда я еще могла ей помочь. Девочки успели вырасти, прежде чем ко мне подкралась болезнь. Вы, наверное, думаете, что она началась с забывчивости, с той забывчивости, когда человек приходит в кухню за какой-то вещью, но не помнит, за чем пришел. Такое случается чаще всего. Я боролась с такой забывчивостью, разработав для себя определенные привычки на все случаи жизни: сначала я делаю это, потом то… Это превратилось в ритуал и в целом работало. Я обслуживала себя и дом и держала в узде свой страх.

Этого хватило на несколько лет.

Но на самом деле болезнь началась намного раньше, когда у меня стали… нарушаться отношения и связи. Когда кто-нибудь говорил со мной, я не слышала слов, я лишь видела, как шевелятся губы. Когда говорила я, меня было некому слушать.

Я осталась в одиночестве.

Арне что-то мне бесконечно объяснял. Анна непрестанно бегала. Мама умерла, Рагнар умер, София ушла к своему Богу. Грета была в сумасшедшем доме, а Лизу я не хотела видеть.

Единственные существа, у которых пока было время и желание меня слушать, были мои внучки. Я так и не поняла, почему дети Анны получились добрее, чем моя дочь.

Но постепенно прекратились мои разговоры и с Марией, и с Малин. Я на много лет погрузилась в полное одиночество, и никто не мог теперь узнать, где я нахожусь.

Последнее, что я помню: все вдруг собрались и встали вокруг меня. У всех были широко раскрытые, испуганные глаза. Мне захотелось их утешить, успокоить, но слова, которые я нашла, не достигали моих уст. Потом была больничная койка с высокими ограждениями и дикий страх замкнутого пространства. Ночи напролет я трясла эти решетки, стараясь освободиться. Сначала Анна сидела со мной целыми днями и плакала. Она перестала бегать. Теперь сближение между нами было возможно, но я утратила все свои способности.

Было уже поздно. Слишком поздно.

Анна. Эпилог

За окнами высотного дома стояла сырая и холодная мартовская ночь. На рынке внизу было полно молодежи и гремела поп-музыка. Перед киосками визжали, тормозя, автомобили. В наши дни по ночам не спят и пригороды.

Задергивая шторы, Анна некоторое время смотрела на большой город, сверкавший огнями до самого горизонта. Угрожающее зрелище, подумалось ей. Где-то там пару недель назад какой-то неизвестный застрелил премьер-министра.

Но она не хотела сейчас думать об Улофе Пальме.

Она в очередной раз взяла в руки рукопись Юханны. Анна снова и снова ее перечитывала, испытывая щемящее волнение и благодарность. Правда, к этим чувствам примешивалось и разочарование. Некоторые вещи хотелось изменить. «Я вечно хочу чего-то поменять, — раздраженно подумала она. — Из-за моего идиотского непостоянства я хочу… чего?

Разгадать твою загадку.

Какая наивность! Жизнь не допускает толкований. Люди раскладывают свои карты как могут, а потом начинают все сильнее и сильнее беспокоиться — верно ли они их разложили? Многие начинают лихорадочно снова тасовать колоду. Но ты всегда была загадочной и таинственной, я хорошо это знала. И эта таинственность высвечивается в самых неожиданных местах твоего рассказа. Некоторые упоминания скользят по тексту легкой тенью и сразу же исчезают. Затем ты снова переходишь к обстоятельному, внятному и упорядоченному повествованию.

Я начну с простого, — подумала Анна, — и тогда смогу легче понять все остальное. Я напишу письмо».

Она села за компьютер:


«Стокгольм, март 1986 года

Дорогая мама!

Этой ночью я напишу тебе письмо, и скажу тебе то, чего до сих пор не отважилась сказать или написать.

Я прочла твою точную, добросовестную историю. Ты сразу вернулась с небес на грешную землю и заняла место среди прочих смертных.

В твоей жизни не было ничего сверхъестественного и неземного.

Само собой разумеется, что я, когда была молода, отнюдь не желала тебя растоптать за недостаточную образованность и самоуверенность. Ты вообще не вспоминаешь о тех временах, в рукописи они проходят мимо, не оставляя ни ран, ни следов. Наверное, ты поняла, что мне была нужна эта идиотская защитная стена учености, как всему моему карабкавшемуся наверх поколению, которое хотело победить, превзойти своих родителей, отрицая свое происхождение.

Я была тогда уверена, что превзошла тебя своим показным и поверхностным образованием. Но когда я сама стала матерью, ты снова заняла свое прежнее место. Помнишь ли ты, как Мария кричала от голода в коляске? Это было ужасно, но я читала — разумеется, в ученых книгах, — что младенца надо кормить строго по расписанию. Но ты сказала:

— Но, Анночка, дорогая…

Этого было достаточно, чтобы меня вразумить.

Сейчас уже поздно, я пишу это письмо в страшном волнении, я одинока, и мне очень тревожно. О, мама, какой здоровой ты была и какой больной стала. Какой ты была сильной и какой надломленной ты стала теперь.

Я помню, как пыталась защитить тебя, отвлекая на себя гнев папы. Так делают многие дети. Ты допускала это? Или ты просто ничего не замечала? Он говорил, что я очень похожа на его мать — такая же гордая блондинка. Может быть, это помогало хоть немного облегчить бремя, давившее тебе на плечи?

Я провоцировала его. Я была намного злее тебя и в этом походила на него. Когда же я стала девушкой и учение принесло плоды, я стала думать и находить слова быстрее, чем он.

Пренебрежение? Да. Классовое превосходство? Да, и это тоже. Это было невыносимо для него, человека, не терпевшего даже самой мягкой критики. Она оскорбляла его, унижала, и это унижение он должен был выплеснуть из себя — на других, то есть на нас.

В детстве ему крепко доставалось от родителей, и, как большинство людей того поколения, он с гордостью вспоминал об их жестоком отношении к себе. Были у него и свои садистские фантазии, потому что ни он, ни другие не понимали, что дать им выход можно в сексуальности.

Ненавидел ли он меня? Бог ему судья. Ненавидит ли он меня до сих пор? Не направлен ли теперь на меня весь его врожденный неизрасходованный гнев? Не потому ли мне так трудно ему звонить и навещать его?

Конечно, я упрощаю. У него множество хороших качеств. Он всегда подставлял плечо, когда становилось тяжело. Никогда не уклонялся от своего долга. Не дала ли ты папе право оскорблять тебя для того, чтобы он напоминал тебе об отце? И что знаешь ты о мельнике из Вермлана, о его темных сторонах, о его сущности? Он пробыл с тобой долго, и я понимаю все, что с тобой было. Несомненно, ребенок пугается таких отношений. Не перенесла ли ты свой страх на Арне?

А я сама? Я поступаю как ты, подчиняюсь и пускаю все на самотек. Рикард сейчас в Лондоне, в трехмесячной командировке. Там у него есть женщина, с которой он спит. Он думает, что мстит мне за «равнодушие», но на самом деле за этим постоянно маячит она, банальная и неинтересная, холодная как лед Сигне из Юханнеберга.

Ее нет уже пять лет. Но что значит смерть для того, кто нетвердо стоит на земле? Да и как может ребенок ощутить под ногами почву, если первая в его жизни действительность, его мама, оказывается обманщицей?

Рикард переменчив, мама, и в этом его неотразимость.

Работая над книгой, я поняла, что самым сильным человеком из нас троих была Ханна. Она обладала здравым смыслом и логикой. Она была реалистом. Когда я думаю о ее представлениях о Боге, я поражаюсь ее смелости, твердости ее мировоззрения. Она и жила в полном согласии со своей верой. Как говорил когда-то твой отец, она всегда рассчитывала на обиды и поэтому никогда их не копила.

Впрочем, как и мы с тобой.

Она могла быть злой, потому что не умела плакать. Но мы плакали так много, словно в нас скопился целый океан влаги.

Но это не помогло нам.

Я ни минуты не сомневаюсь в том, что как человек ты лучше меня, лучше и добрее. Но я сильнее и не склоняюсь перед обстоятельствами до полной от них зависимости. Понятно, что это обусловлено веянием нового времени, моим образованием, которое позволяет мне заботиться о себе и детях. Но силу свою я получила от тебя, мама, а не от отца.

Я очень удивилась, когда поняла, что ты завидуешь моему разводу. Раньше это даже не приходило мне в голову. Как ты говоришь, я не дотянулась до победы и рухнула вниз, как незадачливое ползучее растение.

Наверное, никакой независимости просто не существует в природе.

Когда ты рассказываешь о своей сексуальности, мне становится жалко тебя. Чувственность придает жизни радость, делает ее жизнью. Чувственность пронизывает жизнь, охватывает ее целиком.