— Ванечка, картошка дорогая стала… И такая мелкая-мелкая… Чистишь — и все в шкурлупу уходит… Забегала Дуня Масякина… «Что ж, говорит, Иван Трохимыч носу не показывает, чурается»… Брысь, ты шелудивый чорт, — пхнула она рукой кота, но кот только сладко потянулся и сильней замурлыкал. — А спину мою так ломит, так ломит, что ни сесть, ни лечь. Бодягой бы надо растереться… И говорит: «В его годы ждать больше некуда… а то, как хлеб в печке, пересидится…» Хорошая девка, право… другие там то-се, — Аноха, мол, а эта непривередливая… А к капусте и приступу нет, хотела рассады купить, а корешок — четыре копейки… Царица небесная…
Аноха лежит, не шевелясь. Ему приятно слышать, что Масякина заходила и заводила о нем разговор.
— Мать! А я наглядел в Церэка скатерть — по кредиту взять бы…
Аноха скатерть не собирается покупать, но он хочет, чтобы мать уцепилась за эту ниточку и продолжала приятный разговор.
— Скатерть што… Одеялку б перво-наперво… Господи! Было и забыла… Хвасталась Дунька, что в этот месяц получку на восемьдесят целковых взогнала.
— На восемьдесят?! — удивленные брови Анохи описали дугу.
— На восемьдесят с копейками, — вздохнула мать.
— Стало быть, пятнадцать горшков?! — брови Анохи загнулись еще круче, к самым волосам.
Аноха вскочил с кровати и беспокойно заметался по комнате. Половицы, выгибаясь под ним, пищали: восемьдесят, восемьдесят, восем… Ходики откашлялись и торопливо начали отбивать хриплые удары: раз… два… пять… семь… восемь… восемьдесят… Фу, чорт дери! Дались эти восемьдесят…
Аноха почувствовал вдруг себя оскорбленным и обиженным за все: за то, что Дунька вырабатывает больше, чем он, за то, что на житейском пути его обгоняют все, кому не лень, за то, что все окружающее не перестает его мучить и напоминать о его кургузой жизни.
Аноха на один миг застыл у окна, потом стремительно рванулся к двери и исчез. Вечерняя прохлада отрезвила его, мысли потекли спокойней, рождалась уверенность в себе, и Аноха впервые за долгие годы гордо и величественно зашагал по тихой ночной улице, не встретив своего ненавистного двойника. Улицы были немы, только кое-где из темноты раздавался трепетный смех. Цветущие яблони отдавали легкому ветру свой аромат, и он будоражил Аноху, вызывая сладкое томление.
Охваченный волнением Аноха кружил по улицам и переулкам и только тогда опомнился, когда из мрака хлестнуло в упор:
— Кто идет?!
Он не заметил, как очутился у заводских складов. И, повинуясь какому-то приказу дерзновенья, крикнул в ответ:
— Рабочий завода… Иван Шагов! С литейной… Шагов!
А когда пришел домой и, укладываясь, услыхал всхлипывание матери, он в темноте подошел к ней и долго гладил ее скудные волосы, вытирая шершавыми пальцами мокрое ее лицо.
Ворчит вагранка, истекая расплавленным металлом, и синий дым качается, как туман над рекой, под дыханием вентиляторов и сотен людей. Над верстаками неутомимо копошатся люди, и рубахи на них становятся заскорузлыми, коробчатыми от соли. От вагранки к верстакам и обратно снуют с ковшами литейщики. Тяжела работа литейщиков, но шутка — хороший помощник.
Балагур и весельчак Степка со смехом и прибаутками легко и свободно подхватывает с подручными свой ковш и несет его по узкой, загруженной литьем тропинке, пробираясь к шеренге готовых опок. Степка привык к металлу и от сознания своей силы над ним пьянеет, а может быть, это голубой чад от литья, захваченный глубоко легкими, дурманит мозг.
— Эй! Гей! Сторонись-отхватывай! — гикает Степка на встречных и чувствует себя командиром над всеми. Все должны подчиняться его приказу. — Эй! Крути-ворочай, литейщик-рабочий! Чего раскорячилась?! — обдает задиристым окриком Степка зазевавшуюся работницу и вихрем проносится мимо.
— Эй ты, Аноха! Литники подправь, а то, вишь, они губы-то свои растопырили. Ходи весело! Рыжий красного спросил: где ты бороду красил?..
Степка не может удержаться — он рассыпается в прибаутках, как развязанный мешок с зерном.
Хочет Аноха отозваться шуткой, но язык какой-то дубовый — не повернуть его, и Аноха, устыдившись самого себя, сильней заработал толкушкой, трамбуя чашечку опоки.
Когда уже с пустым ковшом Степка, не спеша, проходит мимо, Аноха не поднимает глаз, словно не замечает Степку.
— Покурим, што ль, Анох? — останавливается Степка и слышит, как впервые сухо отвечает Аноха:
— Некогда мне…
И сосед Анохи по верстаку, молчаливый и степенный Федос, чаще обыкновенного косится на Аноху, вглядываясь в его непривычно-торопливые движения. Изгибаясь над верстаком, Аноха торопливо загребает в сито черную землю; сито, как бешеное, мечется в его руках и брызжет черным дождем. Толкушка пляшет, утаптывая землю: так порой Аноха, выпивши, танцует под гармонь, тяжко трамбуя ногами дорожную пыль.
Аноха спешит, лихорадочными руками, дрожащими от нетерпенья, охаживает форму, потом хватает сито и со злостью швыряет его, — заметался, повернулся назад к кадке с водой и мокрой паклей обводит по краям опоку. Снова очумело схватился за сито и снова швыряет его, а потом уже с досадой и злостью трясет мешочек с угольной пылью, припудривая наспех опоку; черная пыль, легкая и подвижная, окутывает Аноху, оседает на его лице.
Аноха поглощен трудом и не слышит, как сзади кто-то игривым голосом окликает его. В спину ему летит и рассыпается комок сырой и горячей земли. За колонной мелькнуло знакомое серенькое платье и толстые женские икры.
Тогда быстрей задвигались руки, чаще и короче заколыхалась грудь, жадно хватая перегретый воздух и пыль. Хотелось пить, и все сильней обволакивала тело неумолимая усталость. Казалось, чугун невидимо проникает в тело, наполняя его непереносимой тяжестью; руки и ноги становились чугунно-тяжелыми и двигались все тише и тише. И только под черепом кипела неотвязная мысль.
Подошел обеденный перерыв. Наскоро перекусив, Аноха снова рванулся к верстаку. Опоки одна за другой строились во вторую шеренгу.
Федос прищурился, опытным глазом насчитал восемь пар и недоуменно присвистнул:
— Анох, чтой-то ты, брат, сегодня белены об'елся?
Аноха дрожал от утомления и радости, разглядывая результаты своих усилий. Напялив кепку на растопыренные свои уши, он зашагал, пошатываясь, словно пьяный, к выходу.
Федос поглядел ему вдогонку и убежденно определил:
— Ей-бо, очумел парень…
А в это время по цеху издалека неслось глухое:
— А-но-о-ох!.. О-ха-а!
Это кричал Рябов, но никто не отзывался ему на этот раз.
Проходя через базарную площадь, Аноха ощутил непреодолимую потребность втиснуться в густое месиво толпы и поведать кому-нибудь о своей радости.
Он остановился у воза с пахнущими свежим деревом кадками, любуясь белизной липовых поделок. Приценился к огромному ушату и долго вертел его в своих руках, оставляя черные пятна на его крутых белых боках.
— Эх, брат, да тут же синиза… не годится это… — хозяйственно заметил Аноха, пощелкал пальцем по дереву и отошел к другому возу.
Он шатался долго по базару, приглядываясь к разным вещам, и, наконец, совсем неожиданно для себя купил гипсовую собачку с черными ушами и красным носом. Улыбаясь, нес эту собачку Аноха по улице, бережно прижимая к своей груди, словно живое существо.
Взбаламутился цех. Раздробился на части: толпами, группами, кучками — и везде об одном.
Старый формовщик Горячкин яро наседает на комсомольца, юркого, неугомонного Борьку.
— Да што ты могишь понимать в этом деле? Молоко на губах оботри, малый, сперва, а потом учи… Да разви сравниться тебе со мной? — он долго подбирает обидное сравнение, но слова разбегаются, и Горячкин, сплюнув презрительно на борькин верстак, оборачивается к нему задом.
— Пропащее ваше, дедушка, дело… — язвит Борька, распаляя Горячкина. — Волосья на макушке повылезли, а ума не нажили. Гляди, вон Аноха — и тот опережает вашего брата. А все бахвалитесь: «мы — клифицировые мастера», — и Борька сплюнул на верстак Горячкина.
— Да ты што, учить? Ну, нечистая сила! Портки подтяни, чай монастырь виден… Аноха доиграется, подожди. На пасхе так-то поспорили мы с Гришкой Пузанком, кто боле выпьет… Ну он и потянись со мной, три бутылки выдержал, а на четвертую в больницу свезли, а мне хушь што… А ты мне про Аноху…
Дунька Масякина беспричинно весела. Она хохочет от каждого пустяка, ее звонкий голос подгоняет Аноху, убыстряет движения его рук. Рядом с Дунькой — Киреев, здоровый широкоплечий парень, сонно и нехотя трамбует землю.
— Ты, Санька, не выспался, што ль, на свадьбе гулял? — задевает его Масякина. — Здоровый ты парень, а глядеть-то на тебя тошно.
— А што я дурак, вроде Анохи? — огрызается Санька и, закурив, присаживается на край кадушки, разглядывая Дуньку бесстыдными глазами.
Около Рябова сгрудились любопытные. Парфеныч поучающим тоном, растягивая слова, говорит:
— Где ж это видно, штоб люди сравнялись? К примеру, есть кони черные и кони рыжие, разве их под одну масть подгонишь?
— Правильно, Парфеныч!.. Где рыжему мерину с орловским рысаком тягаться, — подвернулся с ковшом Степка, и дружный смех покатился по цеху.
— А все это от за-а-висти… Заберет себе в дурную башку: дай, мол, лучше Рябова сработаю. А Рябов двадцать пять лет над горшками возится, не чета сопливым анохам… — Помолчав, он осуждающе продолжал: — А всему корень — зависть. Да если б я захотел… Да што мне трудно, што ль, взогнать на двадцать пять горшков? А на какого чорта я стараться буду! Штоб расценки сбавили?
Рябов закричал озлобленно и громко, и на его выкрики стекались люди, бросая работу.
Слышит Аноха обрывки разговоров, и какая-то горячая волна небывалого чувства окатывает его сердце.
Нравится ему, что по цеху пошел разговор об Анохе, о человеке неприметном, потерявшемся в громадине завода, и в то же время чувство страха перед новым, неизвестным ему завтра заставило его беспокойно, исподлобья оглядываться кругом. Анохе припомнился однажды пережитый им день, — день, когда его призывали на военную службу.