Аноха настороженно слушал, вспоминая то утро, когда они с Тих Тихчем впервые затеяли раздельную формовку изделий.
Да… С этого-то вот и началось.
— Ну вот, Шагов… Чтоб эту революцию сделать, я искал опоры… Увидел, как бьешься ты над верстаком. Дальше ты знаешь все сам…
Тих Тихч взволнованно заходил по палате. Потом круто повернулся к Анохе.
— И мы потерпели поражение… Мы оказались одинокими. Против нас все… Вот я пришел к тебе, Шагов… Чтоб сказать о нашей ошибке… Не с того конца начали.
Перед Анохой всплыли озлобленные лица рабочих в тот момент, когда между ним и Степкой шло единоборство… И Анохе стало ясно, что его борьба осталась непонятной, изолированной и бесплодной — «не с того конца… да… да… не с того конца».
Аноха и не заметил, как Тих Тихч исчез из палаты — бесшумно и незаметно. В палате стояла больничная, безжизненная, гнетущая тишина.
Суд устроили прямо в литейной после гудка. Рабочие настороженно разглядывали стол, покрытый красным сукном, и человека в кремовой, такой необычной для цеха рубашке, с пестреньким галстучком. Часто поглядывая на рабочих, он раскладывал по столу бумаги медлительными движениями. Видимо, ему доставляла огромное удовольствие вся эта церемония.
Степка держался уверенно. Встречаясь глазами с знакомыми лицами, он усмехался, и когда судья, одергивая свой пестрый галстучек, приступил к допросу, Степка лениво и нехотя стал отвечать, презрительно улыбаясь.
Тысячная масса напряженно ловила каждое слово, и всякий раз, когда виляющий Степка пытался ускользнуть, она приходила в движение, и тогда в глухой шум толпы врезался тонкий беспомощный звон колокольчика.
Рябов сидел, отвернувшись к колонне, потемневший и сумрачный, стараясь глядеть в землю, под ноги, но со всех сторон его настигали сотни глаз, и он беспокойно ерзал на скамье.
Горячкин волновался больше всех. Шевеля губами, он произносил про себя начало своей речи. Но слова исчезали, рассыпаясь, как песок. Храбрость его пропала. Он старался вспомнить разговор с Борькой, цеплялся за отдельные возникшие в памяти мысли. Метались отрывки фраз, Горячкин лихорадочно ловил их.
«…Промфинплан… первое дело… Пролетарский суд должон разобраться… Раздельная формовка, действительно… Пятилетка без горшков немыслима…»
Неожиданно он увидел в толпе веселую борькину рожицу, и ему стало стыдно за свое малодушие.
«…Я ему сейчас сказану… Ишь, желторотый!»
Горячкину вдруг кинулся в глаза прежний, давно, казалось, умерший цех. Вот под окном десятилетним мальчиком он впервые начал свою заводскую жизнь. Через весь цех таскал он на весы отлитые горшки и снова переносил их обратно: «тяжелы, сдай так, чтоб средний вес вышел». Вон там, на завороте, ему накостылял шею мастер, и он плакал черными слезами.
И, когда Горячкину дали слово, он обо всем этом и рассказал.
— Вместе, чай, с Парфенычем… с Рябовым, извините, тут свою жизнь провели. И он понимать должон… Он все ж-таки горя хлебнул. Ну, а этот, — он ткнул пальцем в сторону Степки, — этот потерял совесть. Фальшивый человек он. Он как чугун заливал Анохе? Да ты што глаза свои прячешь бесстыжие?
Судья останавливал Горячкина, Горячкин говорил: «извиняйте» и, опять увлекаясь, вворачивал неподходящее слово.
— А Парфенычу я одно скажу… был у меня кобель и сидел на цепке…
— Прошу вас высказываться по существу, — одернул его судья.
— Да… кобель этот, извиняйте, и привык к цепке. А она раз возьми и оборвись. Так что ж вы думаете, братцы, лежит и не двигается!.. Привык к цепке… И нет ее, а словно что-то держит за шею, не пускает…
— Еще раз прошу не отвлекаться! — уже резко оборвал судья.
— Просим! Просим!
— Да я и так сейчас кончу… Вот и ты вроде кобеля этого, одолела тебя привычка, ну, тебе и сдается, будто привязан. А ты рванись! Вот за это я и уважаю Аноху, прямо скажу! На старости лет и мне, братцы, невтерпеж. Пущай комсомолам будет совестно! — не утерпел Горячкин. — Предлагаю всему цеху перейти на раздельную формовку…
Цех встрепенулся, ожил, и вдруг гнетущая торжественность обстановки расплавилась в горячих аплодисментах. Судья остервенело звонил, но рукоплескания нарастали все сильнее, захлестывая голос Горячкина.
— И еще предлагаю… Завтра перевернуть все вверх дном в литейной. Чтобы враз стало по-новому! Эх, раззадорил меня этот Аноха!
Цех грохотал и неистовствовал. Больше всех старался Борька, не жалея горла и рук.
И только судья, сбитый с толку необычной обстановкой, растерянно крутил свой пестрый галстук.
…Когда однажды Федос обернулся случайно назад, он увидел странную фигуру в синеватой дымке цеха: в каком-то длиннополом и смешном подряснике стоял человек, запрятавши руки в карманы. Вместо головы сверкал белоснежный шар, в узком разрезе блестели антрацитовыми кусочками глаза, и глубокой раной обозначился рот.
И так был необычен вид этого человека в продымленном мареве литейной, что Федос перекрестился и изумленно протянул:
— Оспо-ди Ису-се… Во чучело, братцы!
И внезапно Федос в этой странной фигуре уловил что-то давно знакомое: раскоряченные ноги и приплюснутый к земле торс.
— А-н-н-нох! Шагов! — вскричал оглушительно Федос и отшвырнул сито. — Брат, что ж ты, ошалел, што ль? Куда приперся?
Федос жадными, любопытствующими глазами обнимал Аноху, ощупывал его руками осторожно, словно боясь помять что-то нежное, чем окутана была фигура Анохи.
Аноха часто и прерывисто дышал, словно запаленная лошадь.
— Братцы, а где ж мой верстак-то? — недоуменно заикнулся Аноха.
— Эх-ма, хватился! — Федос возбужденно схватил Аноху за руку. — Смотри…
Поперек всего цеха сплошной непрерывной линией протянулся один верстак, исчезли перегородки: за гигантским верстаком сотни рук хлопотливо охаживали формы, и опоки одна за другой выстраивались в неохватную глазом шеренгу.
— Четверками работаем… По-твоему… Беда только — моделей нехватает, приходится их с последней руки на первую перекидывать обратно. Да ты глянь, сзади-то как свободно. Бывало от чанов с водой не повернешься, а теперь вишь?
— Федо-о-ос! Что ж ты запраздновал?!
— Всю бригаду задерживаешь, раззява!
Федос кинулся к верстаку и оголтело заработал толкушкой.
— Ребята! Да это ж Аноха! Шагов!
— Н-н-ну-у?! Ей-бо!
— Пропал твой верстак, Ваня! Ку-ку!
— Становись в четверку!
— На любое место — Шагов!
Аноха только теперь увидел, какие огромные перемены произошли в его отсутствие, как широко распахнулось по цеху, от верстака к станку, словно весеннее половодье, мощное движение, рожденное им, и литейная встала новой и неузнаваемой перед Анохой.
Смешной и неуклюжий стоял он посреди цеха, вращая белый шар своей головы во все стороны, словно впервые видал литейную, и литейная глянула на Аноху новыми глазами.
Тогда, охваченный неудержимой радостью, Аноха кинулся к верстаку, отталкивая Федоса.
— Ты отдохни, Федос… Дай мне… Руки изголодались… Э-х-ха! — Аноха отпихнул Федоса и погрузил свои странно-белые руки в мягкую родную формовочную массу…
…В косых лучах солнца клубилась извечная пыль, оседая черным покровом на белом шаре анохиной головы. Из-под марлевой повязки, словно родник из-под камня, выбивались капельки, пота и соленой росой падали на горячие губы Анохи.
Привычными движениями Аноха смахивал назойливые капельки, разрисовывая белую повязку грязными полосами.
Полы рыжего халата распахнулись и взмывали над верстаком, словно огромные крылья невиданной птицы, бились и трепетали в страстном напряжении…
— Ай-да Ано… Ф-фу, чорт… Шагов!
— Ну, братцы, и… ду-ра-чье ж мы…
Брызнул смех и покатился от бригады к бригаде, заполняя цех своим грохотом. Смеялся и Аноха тонким детским смехом. Хохотала и Дуня Масякина, упершись крепкими жилистыми руками в крутые свои бока.
Незаметно появился Тих Тихч и, ошарашенный небывалым весельем, притаился за колонной.
— Эй, брат, раз стал, так работай! Расхлебывай кашу! Не задерживай бригаду…
Чей-то знакомый, с хрипотцей, голос охладил Аноху. Суровая, несколько деланная интонация выдала говорившего:
— Рябов?!
— Он самый…
Перед Анохой стоял прежний Парфеныч…
— Да ведь ты ж?..
— Ну вот и отбываю принудительные… — договорил медленно Рябов, поймав мысль Анохи. — Ну-ну, пошевеливай, чай отдохнул за месяц? — и, схватив мешочек с угольной пылью, он задымил над опокой, вздымая черное облако, словно хотел спрятаться в нем от изумленных и радостных анохиных глаз.
…Тих Тихч пришел домой поздно ночью. Усталый, не раздеваясь, он лег на кушетку, но сон не приходил к нему. Перед ним проносились лица, части машин, мелькали колеса, трансмиссии, и в ушах стоял неумолкающий гул.
Уже утро рассвело за окном и закричали птицы, а Тих Тихч все лежал в глубоком раздумье, не шевелясь, словно боялся спугнуть мучительно рождавшуюся мысль. Потом быстро поднялся, достал из стола толстый пакет, вынул длинную рукопись, зачеркнул подпись и внизу приписал:
«…Предлагаемый проект проведен на практике и обещает огромный производственный эффект. Идея этого мероприятия выдвинута мною, инженером Т. Т. Тронским… — Тих Тихч задумался и быстро добавил: — …и рабочими Шаговым и Горячкиным. Этот проект мы просим принять на конкурс по рационализации, об'явленный вашей уважаемой газетой, под девизом „Аноха“».
Тих Тихч широко зевнул, потянулся, быстро сбросил с себя пиджак, сапоги и с головой зарылся в полосатое одеяло.
[Большими буквами в конце страницы]
КЛАССОВАЯ БОРЬБА В ЛИТЕРАТУРЕ ОБОСТРЯЕТСЯ. СОКРУШИТЕЛЬНЫЙ УДАР ПО БУРЖУАЗНЫМ И КУЛАЦКИМ ТЕНДЕНЦИЯМ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ!