Анри Барбюс — страница 9 из 14

1

B мире назревал новый революционный кризис. В Англии бастовало более пяти миллионов человек. В Вене вспыхнуло рабочее восстание.

А на востоке подымался желтолицый гигант. В распахнутой на груди рубашке хаки, с винтовкой наперевес, по лессовым дорогам шла революционная война в Китае.

Через моря и хребты к нему тянулись желтые и черные руки дружбы Индии и Марокко. Окраины мира ловили лучи дальнего маяка. Этим маяком был Советский Союз.

Ему было трудно. В темных закоулках Европы капиталистические наймиты убивали советских полпредов. Подлые убийства из-за угла, провокации, фальшивки, подрывная деятельность — с легкой руки английского империализма были (впервые в истории!) возведены на уровень большой политики. Бомба диверсанта обрывала жизнь партийных работников, собравшихся в партийном клубе.

Всю ночь на пустынную Лубянскую площадь смотрели бессонные окна серого здания ОГПУ, где осуществляли революционную бдительность ученики железного рыцаря революции — Дзержинского.

Страна пролагала путь, создавала индустрию, добивала остатки капитализма. Подвиг стал уделом целого народа.

В сентябре 1927 года Барбюс впервые пересекает границу СССР. Он входит в новый мир. Bce в этом мире делалось в первый раз. В первый раз в истории создавалось и укреплялось государство рабочих и крестьян. Рождалась новая промышленность, новая школа, новая культура, новый театр, новая литература — все в первый раз.

К Негорелому подъезжали ночью. Севшие в поезд на разъезде советские пограничники методически открывали двери купе, собирали паспорта пассажиров, привычным движением поднося руку к околышу фуражки.

«Люди в зеленых фуражках»! Вспомнился какой-то «опус» из серии «Криминаль-романов» в крикливой обложке, что по стандартной цене в одну марку продавались в вокзальных киосках Германии. Советские пограничники фигурировали в нем в качестве изощренных агентов Чека с демоническим взглядом, проникающим в скрытое нутро каждого, осмеливающегося пересечь границу «Совдепии».

Молодые люди в зеленых фуражках, с простыми крестьянскими лицами и неторопливыми отчетливыми движениями, проходившие по вагону, были собранны, подчеркнуто спокойны. Не герои детективного романа, нет.

Носильщики быстро выгрузили багаж пассажиров и на тележках повезли на таможенный пункт.

— Не торопитесь! Ваши вещи будут в зале досмотра! — объявили проводники.

Пассажиры имели время осмотреться. Ночь была удивительно тиха. И вообще эта граница отличалась от всех границ мира прежде всего тем, что здесь было тихо. Ни суеты, ни многолюдства, обычных на пограничных пунктах Европы. Может быть, просто потому, что с поездом прибыло не так уж много народу.

Барбюс подумал о своеобразном одиночестве этой страны, поставленной недоброжелательством ее соседей в положение отчуждения и изоляции, о героизме народа, пролагающего путь.

С великим напряжением налаживались внешние связи России. Прежде всего с Германией. В вагоне вместе с Барбюсом ехали представители фирм Бамаг и АЭГ, специалисты, прибывшие для монтажа германского оборудования, пресс-атташе германского посольства в Москве. Все они прибыли в СССР впервые. У них был такой вид, словно они ступили на почву Марса или Венеры. Это смешило и немного раздражало Барбюса.

Соседями Барбюса по купе была советская семья: сотрудник торгпредства, возвращавшийся на родину с женой и дочками. Они немного говорили по-французски.

Когда переехали границу и увидели первого советского пограничника, женщина закричала, замахала рукой и вдруг заплакала легко и радостно. Ее муж, тоже очень взволнованный, сказал:

— Знаете, целый год не были дома…

Хотя было уже поздно, девочек не уложили спать, чтобы они тоже видели, как будут пересекать границу. И разрешили им постоять у окна вместе с родителями. К ним подошел еще один русский из купе в другом конце вагона. Незнакомый человек. Они даже не говорили друг с другом до этого. Но сейчас он подошел к стоявшей в коридоре семье и молча присоединился к ним. Они долго смотрели на бегущие за окном рощи, неясные, как облака, и поля в сумраке, таком густом, что с трудом угадывалось светлеющее во мгле шоссе, словно свиток сурового полотна, быстро-быстро развертывающийся навстречу поезду.

Из этих мелочей складывалось впечатление, что для советских людей выезд за границу и возвращение на родину — нечто очень значительное. Не так, как для европейцев. Какой-то Рубикон. «Это понятно. Это естественно, — сказал себе Барбюс, — другой мир. Они попадают в другой мир».

Началась посадка в вагоны советского поезда. Вагоны были комфортабельны, рассчитаны на длительное путешествие.

Было далеко за полночь, все улеглись. Барбюсу не спалось. Ночь была беспокойная, вся пронизанная неярким светом ущербной луны. Барбюс стоял в коридоре, куря одну папиросу за другой. Леса тянулись бесконечно; казалось, что поезд вошел в лесное царство, где нет ничего, кроме этого могучего полчища зеленых гигантов, касающихся друг друга плечами.

Потом лес кончился, и возникла на кромке его деревня, избы, крытые соломой, колодец, купол церкви без креста…

Ни один огонек не светился в окнах, и от этого, может быть, или оттого, что лес подходил к деревне так близко, она казалась глухой, заброшенной, безлюдной.

И опять тянулись леса. И хотя это были не тронутые человеком владения природы, от них исходило не только ощущение богатства страны, но и ее силы.

Барбюс опустил окно. Резкий ветер бросил ему в лицо пепел его папиросы. Проводник, мягко ступая по ковровой дорожке, произнес на плохом французском языке, видимо, заученную фразу: «Закройте, пожалуйста. Мост».


В Советском Союзе готовились к празднествам. Великая революция справляла свое десятилетие.

Поэт-горлан, поэт-пропагандист заполнил Москву. Он взывал напористым голосом реклам: «Нигде, кроме как в Моссельпроме». «Нигде кроме! Нигде кроме!» — лаконично выкрикивали на Тверской девушки в высоких кепи, с лотками, в которых папиросы «Люкс», «Сафо» и «Наша марка» являли пестроту и великолепие первенцев советской табачной промышленности.

Поэт обрушивался на врагов революции гневным языком сатиры.

«Маяковский улыбается! Маяковский смеется! Маяковский издевается!» — кричали афиши. Люди смеялись, негодовали, хвалили: «Вот это да! Даешь, Маяковский!»

Поэт открывал философию эпохи кривыми лесенками поэмы.

На площадях огромные плакаты останавливали прохожего далеко видными, аршинными буквами заголовка: «Хорошо!»

Это слово уже не отпускало. Каждый, подойдя, читал набранное удивительно зазывным шрифтом: «Владимир Маяковский», и ниже, двумя столбиками — другим, но тоже очень «вкусным», шрифтом были напечатаны строки, звучащие то как раздумье: «И жизнь хороша, и жить хорошо!»; то лирически: «глаза — небеса, любимой моей глаза»; то простецки и смешно, в ключе быта 20-х годов: «две морковники несу за зеленый хвостик…»

Поэт привел свою музу в Красный зал Московского комитета. На ней была синяя рабочая блуза и красный платочек. Она была здесь своя. И партийный актив слушал поэму «Хорошо!», которую поэт читал трубным голосом, взмахивая ручищей, словно дрова рубил. Эта поэзия была работой, нужной как сталь и хлеб.

Позднее Барбюс скажет о Красной площади: «Ее обширная панорама словно раздваивается: то, что есть теперь… и то, архаическое, что было до 1917 года».

Москва 1927 года «раздваивалась» на каждом шагу. В Охотном ряду царила старина едва ли не XVIII века. Торговки птицей в прабабушкиных полушалках выкликали свой товар с прибаутками столетней давности. Продавцы пирогов московским бойким говорком нахваливали: «Пирожок советский, свежего теста, с пылу, с жару, хоть самому комиссару!»

Тут же в деревянных, неряшливых лавках торговали пухом-пером. В лавках толпилось множество людей, москвичей мало, больше — Подмосковье. Бабы кидались на пух и перо, изголодавшись по перинам за военные годы.

У Иверской жарко молились бывшие монахи, бывшие институтки, бывшие «просто старушки», ныне «гражданки домохозяйки».

На Ильинке из-под полы солидные дельцы бойко торговали валютой: зелененькими (цвета надежды!) долларами, легкомысленными франками, невесть что обещавшими австрийскими кронами и пезетами — это уже для любителей экзотики! Дельцы были важные: приобщались к Европе, к мировому рынку, но опасливо поглядывали в сторону Лубянки.

Сухаревка еще жила лихорадочной, судорожной жизнью. «Бывшие» — удивительное слово, рожденное революцией, — всех мастей сносили сюда атрибуты старого быта вместе с черепками своих иллюзий.

Все это воспринималось как диковинные островки в океане новой жизни.

Барбюс походил по музеям. Присматривался к посетителям. Измучил переводчиков: о чем говорят люди?

Рабочие экскурсии затопляли залы. Сколько их было, музеев! А никогда не кончалась человеческая река. И текла, и текла… Человек искал в прошлом себя. Где было его место? На господской конюшне? В цехе бельгийской, французской акционерной компании завода?

Почти все улицы Москвы перегорожены строительными лесами. Весь город как бы занесен метелью стружки.

Люди на улицах плохо одеты, женщины неумело накрашены или не накрашены вовсе. Почти все ходят с портфелями, плотно набитыми бумагами, тетрадями, учебниками. Революция требует много бумаги: массы поднимаются к культуре по лестнице печатных страниц, еще пахнущих краской. «Мы не рабы» — это уже пройдено, усвоено. Теперь подымаются выше. К Толстому и Чехову.

Театры ставят пьесы Шиллера и Всеволода Иванова. Во МХАТе идет «Бронепоезд». Когда Васька Окорок — Баталов — «упропагандировывает» американского солдата, зал разражается аплодисментами, ломающими традиции «Чайки».

Стоит уже сентябрь, сухой, солнечный, овеянный вьюгой желтой листвы. Кажется, что рука времени чересчур быстро листает страницы календаря.

20 сентября 1927 года Барбюс делает доклад в Колонном зале Дома союзов: «Белый террор и опасность войны».

Впервые Барбюс подымается на трибуну Колонного зала, щедро украшенную купами хризантем. Потом ему еще не раз доведется говорить с этой трибуны. Он встретится здесь со своим старым другом Луначарским. За столом президиума он будет сидеть рядом с Горьким, Мануильским, Георгием Димитровым, со многими друзьями СССР из разных стран. Он как бы открывает их славную шеренгу.

Для Барбюса все откровение: простота и доступность руководителей государства и партии и прославленных полководцев; высокая культура выступающих с приветствиями рабочих и крестьян, энтузиазм молодежи и звонкий задор пионерских делегаций.

И все это, вместе взятое, создает особое настроение приподнятости и ощущения глубокой связи с массой людей в ясно-белом зале.

Поэтому так проникновенна была речь Барбюса, так страстно и искренне звучал голос человека, пристально и тревожно вглядывавшегося в потемки мира, где собирались силы войны.

Барбюс кончил, и шум оваций в зале потонул в пении «Интернационала».


Он едет в первое свое путешествие по СССР. Он проезжает по Украине, потом перед ним проходят живописные, экзотические города и селения Грузии, Армении, Азербайджана.

Факты жизни, приметы нового так разительны и так увлекают его, что Барбюс не успевает порадоваться красоте природы. А она величественна. Снеговые вершины, зеленые долины, бурные, несговорчивого характера горные реки. А люди? Прежде всего они красивы.

— У вас миллионы красавцев. Страна красавцев! — говорит своему спутнику грузину Барбюс.

Он изучает, систематизирует документы, данные, цифры, факты. Давно ли обнаружилась у него страсть к фактам? И как уживается она с давней возлюбленной — поэзией?

Еще в 1925 году, работая над «Звеньями», Барбюс познал радость исторических сопоставлений, почувствовал вкус к исследованию.

Он ощутил весомость книг, подкрепленных густым подбором материалов, доказательств. Документальность он готов назвать душой литературы.

Сейчас он чувствует себя пионером, первооткрывателем. Он открывал для Франции новую страну. Он напишет книгу о новой Грузии. И пусть те, кто кричит о «красном империализме», увидят расцвет Советской Грузии.

Он назовет книгу: «Voici ce qu’on à fait de Géorgie» («Вот что сделали с Грузией»).

Он увлечен необыкновенными судьбами обыкновенных людей Грузии.

Простые, с открытой душой жители чудесного края: Кобидзе, Тодрия, Беридзе… У них гортанные голоса, смуглые лица. Они немного похожи на крестьян-виноделов с юга Франции. На них длинные блузы с высокими воротниками, башлыки, напоминающие головной убор XIV века.

Они встретились в горном селении Янеули. Барбюс пробирался по головокружительным дорогам верхом. Ночные беседы в ауле напоминают ему откровения у фронтовых костров. О чем они говорят? О прошлом — оно мрачно, оно живет в памяти, как след давнего глубокого страдания. О настоящем — они горды им. Оно дело их рук. О будущем — это счастье их детей. И звучит песня, удивительная, как этот край. И в песне — то же: мрак прошлого, гордость настоящим, мечты о будущем.

20 ноября в «Правде» появляется статья Барбюса «Кавказ вчера и сегодня». Это зачин книги о Грузии, ее зерно.

2

1928 год был для Барбюса годом больших свершений. Вышли «Правдивые повести». Книга — вся как фотография без ретуши: резкая, откровенная, с обобщениями, острыми и разящими, с картинами, где все только красное и черное, все вопиет, сочится кровью, как у Гойи.

В 1928 году вышел первый номер еженедельника «Монд» — событие, бесконечно радовавшее его основателя Барбюса, подготавливаемое им давно. С «Монд» связывались надежды Барбюса и его друзей на объединение передовых литераторов Франции и всего мира.

В 1928 году в Кёльне состоялся конгресс общества «Друзья СССР». Барбюс внес в него свою лепту организатора и трибуна.

И в этом же году он снова едет в СССР. Поездка была знаменательной: он встретился с Горьким.

Встреча была долго-долгожданной. Он не мог уже точно припомнить, когда этот человек стал для него тем, чем был сегодня, — Светочем.

Его имя Барбюс впервые услышал еще в юности. Образ Горького являлся ему словно в тумане. Слишком далекий, слишком чуждый. Голос народного писателя не достигал ушей молодого эстета, воспевавшего красивую Смерть и печальную Красоту в звучных стихах.

Потом Барбюс «Плакальщиц» стал автором романа с социальными мотивами. Не очень ясными, но уже тревожившими общество.

Но и в ту пору Горький остается не познанным им. Большая и трудная слава русского титана идет дорогой, не пересекающейся с путем Барбюса.

И уже на позициях, в огне войны, имя Горького прозвучало для него по-иному. Когда же это случилось? Тогда, когда Барбюс стал борцом. Вместе со словом «революция» в его жизнь вошло имя: Горький. И это был Светоч.

Слово «светоч» — немного старомодное, торжественное, праздничное — Барбюс потом повторит не раз, желая выразить, чем стал для него Горький.

Буревестник революции коснулся его своим крылом тогда, когда он вступил в полосу Ясности.

В окопах Барбюс стал революционером. И когда это случилось, он встретился с Горьким лицом к лицу. Хотя личное их свидание должно было состояться много позже.

Именно Горький открыл России «Огонь» Барбюса. Б 1919 году Барбюсу принесли советский журнал с названием, звучащим как лозунг времен Парижской коммуны: «Коммунистический Интернационал».

Ему перевели статью об «Огне», и в ней были слова, глубоко тронувшие его.

«Это — книга простая, исполненная пророческого гнева, это — первая книга, которая говорит о войне просто, сурово, спокойно и с необоримою силою правды… Барбюс глубже, чем кто-либо [из писателей] до него, заглянул в сущность войны и показал людям бездну их заблуждения».

Так писал Горький об «Огне». Барбюс принял слова учителя бережно, как берут самое дорогое. Не для того чтобы полюбоваться и забыть. Нет. Чтобы всегда иметь при себе. Как обязательство. Как клятву.

После этого они не раз выступали вместе против опасности войны, против реакции. Они знали друг друга, может быть, глубже, чем люди, видящиеся ежедневно. И все же встреча должна была внести в их отношения нечто новое.

Подъезжая к Москве и думая об этом, Барбюс волновался. Он знал, что Горький приехал в Москву всего несколько дней назад. Москва встретила Буревестника революции таким ликованием, таким бурным проявлением любви и поклонения, что сильный духом человек плакал, тронутый памятью и любовью народа.

Барбюс понимал грандиозность этой встречи Горького с родиной. И все же личное свидание его с Горьким раскрыло ему нечто новое и в этом.


«27 июня 1928 года

Мой дорогой и великий товарищ, я нахожусь в Москве и хотел бы повидать Вас и поговорить с Вами. Передаю это письмо в ВОКС и прошу о свидании с Вами.

Ваш преданный поклонник

Анри Барбюс.»


«Москва, 7 июля 1928 года

Мой дорогой и великий товарищ…

Разрешите, наконец, признаться Вам, какой волнующей радостью было для меня личное знакомство с Вами — ведь я долгие годы восхищаюсь Вами и люблю Вас…

Надеюсь, что мне удастся вновь встретиться с Вами, и я прошу Вас подумать и об этом…

Итак, дорогой и великий товарищ, говорю Вам: «До скорой встречи». Жму Вам руки и с братским восхищением обнимаю Вас.

Анри Барбюс».


Между этими письмами была встреча. Их первое личное свидание.

В сорока километрах от Москвы, в Морозовке, в одном из живописных мест, которыми так богато Подмосковье, встретились два человека, на лицах которых лежала печать большого и подчас горького опыта жизни. Борцы. Собратья. Комбаттаны. Люди аванпостов.

Они встретились, как друзья, они обнялись. И потом стояли некоторое время молча на ступенях лестницы между белыми колоннами загородного дома. И тогда Барбюс подумал, как он рассказывал потом, что Горький «непохож». Его лицо было другим, чем на множестве портретов. Более тонким и менее суровым.

Луначарский находил, что у Барбюса есть нечто общее с Горьким. Даже во внешности. Оба они высоки, костлявы. Оба впечатлительны до болезненности, склонны к анализу.

С этим можно согласиться только отчасти. В них было больше различий, чем сходства. Вероятно, это определялось национальными чертами, которые они несли в себе выразительно, отчетливо.

В Горьком сразу открывалось чисто русское спокойное и широкое внимание к миру; он впитывал то, что Барбюс, более порывистый (и, может быть, более поверхностный), просто схватывал иногда на лету. Но в этот момент первой встречи они в самом деле показались окружающим очень похожими друг на друга.

Когда Барбюс спросил Горького об его первых впечатлениях в России, тот ответил:

— Все это потрясающе.

Горький получал в Италии обильные вести из России. Он знал все. И все же «знал, не зная». Для него новая Россия была другой, чем для Барбюса, хотя оба они находили ее «потрясающей». Горький слишком хорошо знал Россию старую.

Когда Барбюс заговорил о живописности окрестностей Москвы, о своеобразии подмосковного ландшафта с его необычайными красками, с декоративностью деревень, с пронзительной яркостью церковных куполов, унизанных воронами, Горький сказал тихо:

— Я не узнал даже полей и птиц.

Горький был прикован своим духовным взором к главному: к изменениям в стране, изменениям, сделавшим ее «омоложенной».

Это слово он повторил несколько раз. И Барбюс понял, что речь идет о внутренней, о духовной жизни страны, народа. Хотя они много говорили и о внешнем облике Москвы: об ее новых магистралях, о новом доме Центрального телеграфа, о зданиях «Известий» и Института Ленина, в которых стремление к простоте, к кубизму в стекле и железобетоне было выражено чрезмерно, утрированно.

Горький подымался над ландшафтом новой Москвы. Он как бы парил над ней, открывая некое обобщение: независимость, и уверенность созидателей нового. Он говорил об атмосфере «энергии духовного творчества и здоровья».

Они не могли не произнести имени человека, стоявшего у истоков великой эпохи.

Барбюсу были очень близки мысли Горького о Ленине. Горького потрясало величие основателя Советского государства. Тем сильнее, что он лично знал Ленина. Он воспринимал гармонически Ленина — государственного деятеля огромного масштаба и Ленина — человека с сократовском лбом, с удивительно живыми глазами, каким он запомнился Горькому на Лондонском съезде партии. Ленина — беспощадного полемиста и Ильича, умеющего «так заразительно смеяться, как никто другой».

Барбюс остро чувствовал, как сильно запечатлелся в душе Горького образ Ленина. Он понял, что Горький с большой ленинской мерой шел по преображенной России. Что его возвращение в Россию было много больше, чем просто возвращение на землю родины.

Происходило нечто очень значительное: этот человек, этот великий писатель, проживший долгую, сложную жизнь, вернулся и нашел родину молодой. И ее «омоложение» — это слово как будто прошивало крепкой ниткой всю его речь — было свершением того, о чем четверть века назад пел Буревестник революции.

Барбюс ощутил глубокую искренность слов Горького: «Я приехал в Россию более усталым, более старым, чем я стал теперь. Все, что я видел, омолодило и меня».

Это было почти чудом: контраст между болезненным, безмерно усталым лицом Горького, его слабеющим телом, снедаемым недугом, и необыкновенной силой и молодостью его духа, позволившими ему воспринимать реальность в ее устремлении к будущему и в ее истоках.

Горький отчетливо видел годы, когда новая Россия рождалась, мужала, крепла. Годы, которые не шли и не текли. Нет, они вздымались, как валы. И каждый из них был девятым.

На столе лежал свежий номер «Монд». Горький время от времени брал в руки журнал, вид которого был так привычен Барбюсу, как облик собственного ребенка, и проглядывал его.

Это был первый номер «Монд», и Барбюсу очень живо представились все муки его рождения.

Беседа все время обращалась к литературе. Они кружили вокруг нее, словно птицы вокруг своего гнезда, своего дома.

Барбюс рассказывал о «Монд», отмечая стремление передовых писателей создать новую манеру в изображении нового человека.

Горький, ответил, углубив замечание Барбюса:

— Искусство, вышедшее из недр самой земли, из дали полей и глубин городов, своим духовным здоровьем, своей правдой обновило художественную жизнь человечества.

Они разошлись во взглядах на биографические, обращенные в прошлое произведения, появившиеся в изобилии во Франции. В их потоке «В сторону Свана» М. Пруста и даже романы дю Тара казались Барбюсу свидетельством нищеты буржуазной литературы. Ее лохмотьями, может быть и красочными, но все же лохмотьями.

Но Горький видел в подобных произведениях ценность документа, помогающего познать прошлое. И тут Горький, вдруг весь как-то изменившись, словно переполнявшие его презрение и гнев диктовали ему короткие, язвительные, поражающие цель сухими меткими выстрелами характеристики, заговорил о мелком буржуа, о мещанине, проникающем во все щели. Вот мишень, по которой надо немедленно бить изо всех орудий!

О себе Горький сказал:

— Мои произведения — это произведения писателя моего времени, моего поколения. Мы поем мессу и обносим оградой историю. Но в литературе возникли другие силы. Они творят человека, шагающего из сегодня в завтра.

Слушая, с каким восторгом Горький говорит о рабочих корреспондентах, о молодых писателях, Барбюс представил себе, что когда-нибудь вот так же если не он, то какой-то другой старый французский писатель будет размышлять и говорить о социалистической литературе Франции.

Вот уже есть опыт. Россия учит, и Горький прокладывает путь литературе Грядущего.

Мысли Горького были мыслями-воинами. Воинами старыми, закаленными в битвах. Но оружие их было современным.

…Их беседа касалась различных вопросов. Она шла как бы по спирали, витки которой все расширялись, потому что из множества конкретных наблюдений, которыми они делились, рождались обобщения большого плана.

Барбюс вынес из этой первой встречи радостное предчувствие их будущей совместной работы для нового мира. То было предчувствие и другого: дружба эта — требовательная и строгая, погода будет и ясной и бурной. Но все же он твердо знал, что они будут идти рядом и он услышит, как сливается шум их крыльев.

Это делало его счастливым.

3

Книга о Грузии создавалась в Архангельском под Москвой.

Барбюс работал напряженно, отдыхая только за партией в шахматы. Иногда он отрывался от каждодневного труда для важных, впечатляющих встреч.

В Архангельском он познакомился с Михаилом Ивановичем Калининым.

Разговор через переводчика имеет свои преимущества: остается больше времени для того, чтобы смотреть. В облике Михаила Ивановича поражало соединение мудрости человека, прошедшего большую жизнь вместе со своим народом, и удивительной простоты, душевности, живого и горячего интереса к собеседнику. Барбюс подумал, что в Калинине воплощены черты настоящего народного вождя.

По субботам в Архангельское приезжала из Москвы Клара Цеткин. Барбюс часто видел ее в саду за маленьким столиком, заваленным бумагами, на которые она клала камешки, чтобы листы не разлетались.

Что она пишет? Это не мемуары. Хотя они были бы потрясающей историей современной революционерки. Но каждый раз, как только она принимается за эту работу, срочные дела ее отвлекают. Ее зовет сегодняшний день. Она бросается в его бури, она плывет на его волне. Теперь она готовится к VI конгрессу Коминтерна.

Барбюс сказал о Кларе: «Пролетарии всего мира протягивают ей руки». Но, произнося это, Барбюс не мог знать, что последний подвиг ее еще впереди.

В августе 1932 года в Берлине готовилось первое заседание вновь избранного рейхстага. По существующему положению его должен был открывать старейший депутат. Таким была Клара Цеткин… В это время ей минуло 75 лет. Тяжело больная, она жила и лечилась в Москве.

Никто не предполагал, что могучие крылья старой орлицы примчат ее в Берлин, где в прокуренных пивных реваншисты открыто и нагло вербовали своих приспешников. Но политический темперамент Клары не был подвластен ни годам, ни болезни.

Когда на трибуну рейхстага ввели под руки престарелую Клару, в зале на несколько минут воцарилась глубокая тишина. Она была тут, эта женщина, борец и прозорливец, история и легенда, прошлое, настоящее и будущее Германии одновременно. Это была Клара. Она принесла в этот зал воспоминания, которые вызывали слезы на глазах ветеранов, и старые бойцы расправляли плечи. Это было прошлое, и это была Клара.

Но взгляд Клары был устремлен в будущее. И, ловя этот взгляд, молодые видели огонь тех классовых битв, которые предстояли им. И луч честной славы, окружавший ореолом седую голову Клары, озарял и их лица.

Но в ее взгляде таилась и холодная, несокрушимая сила. Она ужаснула врагов, и они дрогнули. В тот миг, когда все, как один человек, встали, приветствуя Клару, они встали тоже. Они били в ладоши, как все. Не потому, что ее сила покорила их. Нет, ее сила ужаснула их. Они встали, потому что испугались. И это тоже была Клара.

Внезапно снова воцарилась тишина. Первые слова речи упали в эту тишину как бы с разбега. Голос Клары, не усиленный репродукторами, слегка дребезжал. Словно прекрасный звон дорогого стекла с тонким изгибом трещины.

Она призывала крепить единый фронт против фашизма.

Никто в зале не осмелился нарушить благоговейную тишину исторической минуты: рейхстаг слушал Клару!

О чем думала она, собравшая все силы для этой речи? О, она снова была молода! Знакомый ей зал лежал перед ней, а над нею витали образы великих и дорогих, ушедших в ту даль, на пороге которой она уже стояла и которая уже не страшила ее: Энгельса… Ленина.

Она слышала их голоса.

И в эту минуту она ощущала их бессмертие так ясно, как можно ощущать лишь то, что живет.

Барбюс не был в рейхстаге в тот час, но, прочитав о выступлении Клары, он увидел ее на трибуне рейхстага живо, такою, какой видел ее над листами рукописи, прижатыми камешками в Архангельском.

И он до конца своих дней сохранил в памяти славную старость Клары и ее вечную и драгоценную молодость.


Это посещение Советского Союза потому еще так памятно было Барбюсу, что ему довелось присутствовать на VI конгрессе Коминтерна.

Барбюс слушает речи людей, как бы пришедших из преисподней, — людей, вырвавшихся из застенков стран реакции, жертв белого террора; страстное обращение к конгрессу китайского делегата, которое подчеркивается его товарищами — они встают с поднятой правой рукой, как бы молча принося клятву мщения.

Он поддается общему возбуждению, охватывающему зал, великолепному чувству единства, торжественности минуты, лишь оттеняемой ухищрениями фоторепортеров запечатлеть в причудливом, меняющемся свете облик происходящего.

Барбюс внес в свою книгу «Россия» воспоминание об этих днях:

«Это собрание, более торжественное, чем все другие, оно высится над другими, оно продвигает вперед революционный порядок против буржуазного беспорядка, оно противопоставляет новую силу империалистической войне».

Закончив работу над книгой в Архангельском, Барбюс поехал в Нижний Новгород. Почему именно этот старинный русский город привлекал его? Вероятно, потому, что образы, сошедшие со страниц книг его великого друга, витали над Барбюсом. И, может быть, еще потому, что, переполненный впечатлениями от поездки по югу страны, пораженный преображением этого края, он хотел увидеть великие перемены в городе Центральной России.

Соединение старого с новым, их сосуществование на каком-то отрезке времени было в Нижнем разительнее, чем в Москве. Может быть, потому, что здесь все представало глазам наблюдателя на меньшей площадке.

Панорама величественной, свободно текущей реки с убогими поселками по берегам, деревянные пригороды, старинный кремль. И гиганты — новостройки, новые дома, множество высших учебных заведений. Нижний Новгород — город рабочих и студентов.

В водовороте насыщенных впечатлениями, овеянных волжскими ветрами дней, среди бурлящей вокруг него молодежи Барбюс сам почувствовал себя молодым. Но болезнь, как сварливая хозяйка, поджидала его у ворот. Он свалился и почти месяц пролежал в больнице.

Оправившись, он преисполнился редким для него благоразумием и, вняв советам медиков, согласился поехать на поправку в чудесное место с татарским названием, звучащим, как трель экзотической птицы: «Суук-Су».

Крым показался ему более похожим на Ривьеру, чем Батум и Сухум с их чрезмерной, тяжелой тропической красотой. В Крыму все было более мягким, как бы притушенным. Контраст желтого цвета, почти охры, глинобитных домов и синего, ультрамаринового моря смягчался гаммой всех оттенков зеленого цвета от темного, почти черного — олеандров, до изумрудного — виноградников.

Еще под Москвой, в Узком, где Барбюс провел две недели, он познакомился с семьей Соловьевых. Они казались ему маленькой ячейкой советского мира — такими чертами прямоты, благородства и высокой целеустремленности привлекали его эти люди. Зиновий Петрович Соловьев представлял тот тип крупного советского организатора, который был рожден новой властью. Профессор, академик, заместитель наркома здравоохранения, революционер, он осуществлял одну из самых важных задач нового строя — охрану здоровья народа. Как во многих других областях, здесь не было преемственности, не было ничего, что в качестве наследства облегчало бы строительство нового здания. Если не считать некоторой материальной базы: великолепных дворцов русской аристократии и царского двора, в которых были открыты учреждения, получившие пышное и старомодное название «здравниц».

Жена Соловьева, Маргарита Ивановна, врач, и их приемная дочь Валентина, Вава, как ее звали в семье, жизнерадостное юное создание, отнеслись к французскому гостю и его секретарю с чисто русским радушием и сердечностью.

Прекрасно владея французским языком, Соловьев мог многое рассказать Барбюсу о России, о первых годах революции, о начальных шагах в области культуры, здравоохранения, экономики. Соловьевы были находкой Барбюса. Ведь он не собирался ограничиться книгой о Грузии. Он должен был написать о новой России. И Соловьев помогал привести в систему его наблюдения.

С Соловьевым было связано еще одно открытие, сделанное Барбюсом в этот его приезд в СССР. Маленькое радостное открытие, которое он назовет «кусочком южного чуда». Это — Артек, детище Соловьева.

Барбюс отправился в Артек пешком из Суук-Су. Оказавшись по ту сторону арки, на которой было написано: «Пионер, к борьбе за рабочее дело будь готов!», он почувствовал, что попал в удивительный и чарующий мир.

Первое впечатление — отпечатки множества детских босых ног на песке. Это песчаное пространство с маленькими следами запомнилось ему как символ вечной, неиссякающей жизни. Затем — звонкие молодые голоса, и вот из-за поворота аллеи выбежала стайка черных от загара веселых девочек и мальчиков.

Рассказывая об Артеке в своей книге «Россия», Барбюс постоянно возвращался к образу Соловьева, ученого и борца, человека, который думал о будущем, с любовью склоняясь над маленькими и слабыми созданиями.

Барбюсу пришлось пережить смерть своего нового друга. Она глубоко потрясла его. Он обратился к Маргарите Ивановне с письмом, в строках которого видно его большое страдание.


«19 ноября 1928 г.

Дорогой товарищ и друг!

Я послал сегодня Вам телеграмму, чтобы в двух словах выразить мою глубочайшую скорбь. Я потрясен мыслью о том, что страшная болезнь свалила так быстро человека, такого сильного и такого прекрасного, который казался полным энергии, чтобы еще много лет жить и работать… Я думаю и думаю о недавнем посещении Артека, этой живой, детской колонии, которая кажется мне теперь бесконечно печальной, погруженной в траур по поводу утраты того, кто был ее отцом и основателем.

Пишите мне, дорогой друг, о Вашей жизни и работе. Горячо обнимаю Вас.

Анри Барбюс

P. S. Аннет Видаль просит меня передать Вам свои самые глубокие дружеские чувства»[15].


В этот же день в «Известиях» была опубликована прочувствованная статья Барбюса: «Человек из Артека».

Барбюс присылал Соловьевым свои книги со словами привета и дружбы. На титульном листе книги «Russie» он написал: «Маргарите Соловьевой сердечно, в знак памяти о дорогом ушедшем друге».

Барбюс всю жизнь помнил артековцев. Он вел переписку с ребятами из Артека, полную нежности, тепла и маленьких открытий. Память о французском друге переходила от одного «пополнения» Артека к другому. Барбюсу присвоили звание «почетного пионера». И, бывая п СССР, он всегда посещал Артек.


На пароходе «Ильич» Барбюс и Аннет плыли из Гагр в Одессу. Стоял январь. Море было бурное, незнакомое, суровое, величественное.

Одесса встретила их по-южному экспансивно. В этот приезд они много бывали в воинских частях. Может быть, потому, что в мире снова было тревожно и предчувствие новых битв томило Барбюса. Он был особенно страстен в своих речах, особенно чуток к аудитории. И она горячо отвечала ему. Курсанты пехотной школы на руках несли его до машины.

На своей книге, подаренной воинам, он написал: «Будущим борцам мировой революции, которых революционные рабочие увидят в своих рядах в момент решительной борьбы за создание мирового Союза Советских Республик».

4

Барбюс не любил Берлин. Чопорный, неуютный город, прусская однолинейность улиц, холодных, серых каналов между шеренгами стандартных четырехэтажных домов; ненатурально яркая, прилизанная зелень Тиргартена, кричащая пышность Курфюрстендамма.

И все же… Было что-то цепко хватающее за душу в излучинах скромных улочек Нордена, где бархатистые языки плюща облизывают желтоватый камень густонаселенных домов; в сумерках, насыщенных запахами бензина, дешевых сигар и пива; в садиках крошечных кафе, где играют в карты и лото, стучат глиняными кружками по столу, за грубоватой шуткой прячут беспокойную мысль о будущем.

…Маленький отель, где остановился Барбюс, просыпался рано. Легким стуком поставленных у двери ботинок, вычищенных прислугой, обозначалось раннее утро. Затем старческий голос портье внизу возвещал прибытие почтальона с утренними газетами. Под скрежет кофейной мельницы, доносящийся с кухни, Барбюс с жадностью разворачивал пахнущие типографской краской газетные листы.

Что творится в гигантском котле, где кипят страсти всего мира?

Что несет народам грядущий день?

Удастся ли лучшим людям земли остановить натиск черной силы, грозящей смести цивилизацию и повернуть человечество вспять?..

«В Китае высоко вздымается девятый вал гражданской войны. Повстанческие войска под водительством Чжу-Дэ одерживают новые победы». Как бесконечно важны они для нашего общего дела!

«…Макдональд обещает в случае прихода к власти ликвидировать безработицу». Гм… цыплят по осени считают!

«В Женеве идет тайный торг между французскими и американскими делегатами…» Вот где проходит наиболее опасная зона дипломатической войны.

Он задумывается. Здесь, в Берлине, в преддверии антифашистского конгресса, который так кропотливо он подготавливал, собирая факты, сплачивая вокруг святого, дела соратников, Барбюс тревожно думает о завтрашнем дне.

Братство сильнее кровных уз, цепи, крепче личной дружбы, голос совести и порыв бойца объединяют благородных людей разных стран. Горький, Роллан, Эйнштейн, Манн, Драйзер, Уэллс…

Много лет Барбюс защищал, требовал, разоблачал. Он выступал всюду: в Париже, Женеве, Мадриде, Лондоне… Против поджигателей войны, против палачей революции, против реваншизма. Его оружие — перо и слово. Он опытный полководец и бывалый солдат. Он взывает к классовому сознанию соратника, к совести союзников, он наводит страх на врагов.

В конце минувшего века Барбюс с тревогой вглядывался в мир капитализма. Теперь он этот мир атакует.

И он всегда остается художником: он открывает для себя каждого встреченного им человека. Он впитывает краски и запахи мира, постигает национальный колорит стран и городов.

Стук в дверь прерывает размышления Барбюса. Входит Бруно со своей обычной манерой, полузастенчивой, полудетской. В нем еще жив задор рабочего парнишки, который четыре года назад, в дни слета красных фронтовиков, впервые ощутил себя частицей огромного целого, сыном великого класса. В те дни над бурлящей красноповязочной толпой в Люстгартене поднялась крупная голова Вильгельма Пика в пышной копне светлых волос. Прозвучал его мощный голос над людским океаном. В то же время на Виттенбергпляц, на импровизированной трибуне стоял загорелый коренастый гамбуржец, выразительным жестом сжатой в кулак руки подчеркивающий страстность призыва, — Эрнст Тельман!

Люди теснились ближе, впитывая горячую искристость взгляда, твердость интонации, разум и чувство любимого вожака немецких рабочих.

Это были дни политического рождения Бруно — подмастерья со Стиннес-Верке. И, вероятно, многих еще таких же, как он.

С мальчишеской манерой у Бруно сочетаются солидность молодого пролетария и плохо скрываемое журналистское любопытство… Бруно — сотрудник «Роте Фане».

На Барбюса он смотрит с нескрываемым обожанием. Его узкие голубые глаза ловят каждое движение удивительного человека, на которого Бруно так хотелось бы походить.

— Что нового? — Барбюс отбрасывает газеты. Ему не терпится поскорее окунуться в поток местных фактов.

— Есть новости. Вчера в Веддинге подонки из фашистского союза молодежи забросали камнями еврея-мусорщика. Мы отлупили коричневую рвань, но сегодня на рассвете кто-то ранил ножом нашего товарища. Мы нашли его на панели, неподалеку от дома…

Барбюс вскакивает:

— Ты даже не представляешь себе всей опасности… Это может быть началом…

— Но мы не дадим им пройти! — решительно произносит Бруно, и что-то новое, сделавшее его вдруг старше, проступает в чертах юноши.

— Для этого надо превратить в крепость каждую нашу организацию. Крепость, которая будет бить изо всех своих орудий, не спускать им ничего!

Барбюс останавливает взгляд на своем собеседнике. Что ждет этого юношу, в синем кепи берлинского рабочего, с крупными руками мастерового? Какие бои, какие победы? Или поражения? Но в это солнечное мартовское утро хочется верить в лучшее.

Барбюс распахивает двери на балкон. Солнечный зайчик скользит по его лицу и прыгает дальше. Барбюс смеется: эта игра уже разгадана им. Он подзывает Бруно:

— Смотри там, напротив.

Юноша послушно бросает взгляд на ту сторону узкой улицы. На крыше дома работают кровельщики. Молодой парень, бравируя, стоит на самом краю. Маленьким зеркальцем он посылает солнечных зайчиков на соседний с Барбюсом балкон. Там девушка в пестром платье. Она смеется. Парень делает ей знак, показывая на пальцах: в пять часов, внизу.

— Это великолепно. Это чисто по-французски, — радуясь, произносит Барбюс. — Ты знаешь, рабочие во всех странах вообще похожи друг на друга… Буржуа — напротив, различны. И ваш добропорядочный шибер вовсе не двойник нашего рантье… по виду.


За вокзалом круговой железной дороги Фридрих-штрассе улица, носящая это же название, теряет свой коммерческий, деловой характер. Реже фонари, свесившие над глубоким, внезапно сузившимся руслом улицы гроздья виноградин на железных стеблях, приглушенней уличный шум. Зазывные бегущие строки реклам погасли. За стеклами витрин здесь все чаще объявления гадалок и магов, угадывателей мыслей, графологов и врачей — целителей секретных болезней.

Пошел дождь, и Барбюс толкнул дверь первого попавшегося на глаза локаля. Бруно последовал за ним.

Это дешевый ресторанчик Ашингера, на удивление убогий. Тесно и накурено. Подбежавший хозяин усадил вошедших за «служебный» стол у окна. Извиняющимся шепотом он пояснил:

— В соседней комнате собирается согласовательная комиссия, представители партий района по проведению плебисцита…

Бруно напоминает Барбюсу: готовится плебисцит по плану Юнга.

Там, во второй комнате, соединенной с первой только аркой, сидят несколько человек. Бруно называет доктора Рашке — вон тот, толстый, с «пивным» брюшком, представитель социал-демократов. Бруно слушал его выступления, крикливые, в шелухе псевдонаучных фраз.

Наружная дверь открывается порывисто, внезапно. На пороге появляется неожиданная в этом месте и в это время фигура. Это очень молодая девушка в серой «виндякке» — легкой куртке, какие носят спортсмены. На непокрытой голове, как вызов моде, косы, уложенные крендельками над ушами. Косы золотистые. Глаза у девушки того правильно голубого цвета, который часто встречается у молодых немок и тускнеет с годами, как бы выгорая в огне жизненных перипетий.

Барбюс подумал, что эту девушку он назвал бы Гретхен, если бы… да, если бы не выражение лица. B нем — упрямство, вызов, полудетское усилие не уронить своего достоинства и готовность дать отпор.

Она легким и решительным шагом проходит под арку;

— Я от компартии, — произносит девушка с неуловимым берлинским выговором и кладет на круглый стол свой мандат.

Девушка озирается, и двое мужчин у окна видят, как она одинока в этом зале, в этом приюте шписбюргеров и всей накипи большого города, выплескивающейся в вечерний час в тесные локали мелкобуржуазного района.

Бруно видит, как по лицу его спутника пробегает лукавая усмешка. Прихлебывая пиво, Барбюс не сводит глаз с девушки. Толстый социал-демократ говорит что-то скучным голосом, подчеркивая сказанное вялым жестом пухлой руки.

Девушка исподлобья смотрит в зал. Ясно, что ей тошно здесь. Ее взгляд задерживается на сидящих за столиком у окна. В этот момент Барбюс порывисто поднимает сжатый кулак в приветствии: «Рот Фронт!»

«Рот Фронт!» — и Бруно также поднимает сжатый кулак. Ей-богу, это выглядит внушительно, хотя их всего двое!

Как изменилось лицо девушки, когда она отвечает на приветствие тем же решительным жестом! Теперь видно, что это не Гретхен, нет, это скорее Валькирия! И косы ее уже не кажутся золотыми, да они просто рыжие! И глаза уже не смиренно-голубые, а темно-синие, и сейчас искры смеха зажглись в их глубине.

Барбюс бросает на стол монету и вслед за Бруно выскакивает на улицу.

Он был неосторожен? К черту! Он доволен!

Все еще идет дождь. Мостовая блестит, мокрый асфальт отражает свет скудных фонарей и фар проплывающих в тумане автомобилей.

А образ современной Гретхен остался в памяти, отложился броским и сильным штрихом.

И ни одному из мужчин, зашагавших дальше под дождем, не думалось, что и место это, и эта девушка еще возникнут в их жизни, и не в воспоминаниях, а в живой и горестной реальности.


В тот вечер Барбюс выступал на многолюдном митинге. И в полночь возвращался в свой пансион. Они шли пешком: Барбюс, Бруно и Аннет. Улицы были почти пустынны, если не считать одиноких девиц с развязными манерами и уличных продавцов сосисок. Барбюс заявил, что голоден. Сосиски были горячие, картофельный салат — холодный. Зато на картонное гофрированное блюдце щедро накладывали горчицу.

По местному обыкновению в дом нельзя было войти, не имея своего ключа. Выяснилось, что Аннет оставила ключи у портье.

Они зашли в пивную, чтобы позвонить в пансион по телефону. Рабочие и шоферы такси пили за столиками пиво и громко говорили о политике. Барбюсу вдруг здесь понравилось. «Tiens![16] Мы остаемся тут…» Он, не слушая уговоров своих спутников, присел за столик, покрытый бумажной скатертью, вступил в разговор. Они говорили о войне, только и слышалось: «В районе Понтавр…», «В сентябре 15-го года… Я тогда первый раз увидел танки», «Такого не бывает», — сказал я себе», «Из нашей роты осталось в живых три человека…»

Кто-то стучал протезом по столу, кто-то затягивал солдатскую песню.

Ему было хорошо среди них. Они были его товарищами еще с тех пор, когда из меловых ям Шампани, из глинистых нор Артуа они, вчерашние враги, вставали, черные от грязи и бессонных ночей, и обнимались, как братья, и клялись вместе бороться против войны.

Барбюс ушел только тогда, когда поднялись они.

Он не мог предвидеть того, что произойдет всего лишь через четыре года. Не мог вообразить глубины пучины, в которую будет ввергнута Германия. Он любил эту страну, он любил этот народ, который много раз называл великим.

Через шесть лет Барбюс обратит к германскому народу слова пламенного призыва: «…От имени… масс я говорю с вами… Создание единого антифашистского фронта и начатая им борьба — это новое явление, и мы видим новых людей… Мы протягиваем вам руку во имя торжества народных масс, которые поднимаются повсюду…»

5

Барбюс пришел в коммунистическую партию автором «Огня» и «Ясности». Все последующие годы он не перестает создавать книги. Что же нового появилось в его таланте, в произведениях, созданных в 20-е годы? Или ничто не изменилось?

Пригодился опыт прошлого. Но появилось и нечто редкое и значительное — страсть к исследованию, попытка монументальных обобщений. В художнике и политике пробудился историк. И «Звенья» — огромный, всеобъемлющий роман был первым шагом в этом направлении.

Старая испытанная сюжетная схема — впечатления, переживания и мысли героя-одиночки, его поиски истины. Форма повествования от первого лица, как и в ранних романах «Умоляющие» и «Ад». Казалось бы, все как прежде. Нет, герои «Звеньев», поэт Клеман Трашель, обладающий волшебной способностью проникать в прошлое, все видит по-новому.

Его личная драма отступает на второй план. На первом — драма человечества. И становится ясно: ясновидение Трашеля — лишь условная форма. Так автору легче и удобнее размышлять о временах прошедших, следить за судьбами рода людского. Ассирия. Египет. Греция. Рим. Феодальная Европа. Современный капитализм. Всемирная панорама непрекращающейся трагедии вселенной: социального неравенства. Боль и страстная жажда перемен владеют героем.

Барбюс становился оратором и провидцем и в творчестве.

А та человечность, та тонкость и особое изящество выражения мыслей, которые так привлекали в Барбюсе прежнем, — ушли ли они из его книг? Нет. Все, что пленяло в ранних его произведениях, живет…

Но одна новая черта укореняется в новых книгах Барбюса. Они полны выводов, предчувствий, предсказаний. Коммунист уверен в переделке будущего. Он также уверен, что мир перестроится руками людей. И он призывает к атаке, вырвать корни зла, изменить основы общества.

Эти мысли облекаются в художественную плоть образов, порой символических, в форму пророческих предсказаний, призывов. Барбюс, как художник, овладел свойством, которое он позже возведет в один из принципов нового искусства. В книге меняются с калейдоскопической пестротой картины разных миров, времен, эпох. События сменяют одно другое. Это как смена кадров в кинематографе. В его книге начинают смыкаться приемы кинообозрения и психологическое исследование.

А к следующей своей книге повестей он даст подзаголовок «Три фильма». Это сборник новелл «Сила» (1926). Разные эпохи, разные сюжеты. Но единая мысль придает повестям идейную цельность. Барбюс восстает против социального неравенства. И хотя в первой повести («Насилие») речь идет о древнем Риме, по мысли, по тону, по идее это произведение о современности.

Герой «Насилия» Тимон, честный и одаренный человек, изобретатель невиданной технической силы, ждет случая, чтобы применить ее с наибольшей пользой для человечества. Он встречается со многими людьми, недовольными существующими порядками. Тимон стремится поднять рабов на борьбу. Но богачи узнают об его изобретении, и Тимон вынужден его уничтожить. С ним остаются только его убеждения.

Форма новеллы «Потустороннее» также условна. Летчик, которому предстоит дальний полет в Китай, поднимается в воздух для испытания самолета. А в это время в великолепном курортном городке на Лазурном берегу происходит взрыв на химическом заводе.

Единственный живой человек, летчик Губер Аллен, проходит по городу мертвых.

Смерть обнажает то, что было тайным. Герой видит следы предательства, измен, несправедливости, притеснений, и тогда Аллен бросает слова обличения своему сопернику, вырастающему в символ всего зла капитализма:

«Ты делал то, что ты хотел. Ты брал себе все существа, которых ты желал. Ты пожирал женскую молодость… ты уничтожил молодость мужскую… Ты терзал в своих металлических кухнях живые тела… Ты пользовался всем… гласностью, подкупленной всюду, демократическими парламентами, канцеляриями, газетами, судами, церквами…»

Новелла «Потустороннее» кончается оптимистически. Бедствие застигло не весь мир. Не все погибло. Аллен видит на море, в темном пространстве блестящую звезду. Эта звезда движется. Приближаются люди. «Все начинается сначала».

Новелла могла бы кончиться словами: «Но теперь Губер Аллен знал, что ему делать». С ним произошло то, что испытал Симон Полен. Это было прозрение. Наступила ясность.

Вот почему, когда Барбюс позднее, в 1930 году, напишет повесть «Полет» (тоже о летчике), она станет как бы продолжением новеллы «Потустороннее»: за обличением следует ясность, за нею — действие. Герой новой повести Барбюса летает над миром, пользуясь великим достижением современной техники. Из страны в страну перебрасывает его «волшебный аппарат». И герой постигает истину: неизбежность торжества социализма в мире.

«Старый мир будет побежден» — таков вывод Барбюса, проходящий через все его произведения 20-х годов.

Символика, гротеск, ирония, шутка, патетика, смелые, озорные картины, граничащие с натурализмом, взволнованная лирика, публицистические формулы, историческое исследование, — все эти средства использует писатель, ищущий выражения идей социализма в искусстве. Но все это было и у его предшественников. Барбюс находит и нечто новое, созвучное эпохе. Стиль стремительности, калейдоскопичности, быстрой смены событий, настроений… как в кинематографе. Вот почему его книги приобретают форму романов-обозрений, повестей-обозрений, «кусков», но всегда эти фрагменты объединены единой художественной мыслью.

В книгах Барбюса царит Разум. Сила интеллекта в современности покоряла Барбюса. Он не уставал любоваться разумно, целесообразно сделанными вещами, достижениями техники. Эта направленность отзывалась и в его художественном методе. Убежденный борец за реализм, непрестанно ищущий новое лицо современного реалистического искусства, Барбюс постепенно отходил от старой классической манеры широкого психологического повествования. Такого глубокого анализа внутренней жизни героя, какой мы видели в «Ясности», уже больше не будет в его новых книгах.

Иным исследователям Барбюса казалось, что он принципиальный противник «старого» метода, что он «ревизует» обжитые литературные формы.

Все было и проще и сложнее. Барбюс был сторонником развития классического наследия. Барбюс исходил из традиций Виктора Гюго и Эмиля Золя. Он с благоговением относился к литературе классического века реализма.

В то же время особый стиль жизни Барбюса — политика, трибуна и оратора — влиял и на его творчество. Он делал и литературу трибуной.

Художник не переставал быть глашатаем и провидцем, оратор и вожак оставался художником. Красота и убедительность новых книг Барбюса и была в единстве двух ликов — художника и политика.

Работа художника шла столь же стремительно, как и общественно-политическое его дело. И как там, так и здесь случались и срывы.

Барбюс написал две книги об Иисусе. Странные, противоречивые книги. Огромное исследование, в отдельных частях значительное и подлинно научное, становится у Барбюса пропагандой сомнительного тезиса: «Иисус — это человек романской эпохи, ставший революционным вождем рабов».

Враг церкви, горячий и убежденный борец против религиозного мракобесия, Барбюс непоследователен в своей книге. Он пытается в ней доказать… атеизм Христа. Этот парадокс вряд ли мог идти на пользу тому огромному общественно-политическому делу, которому служил сам Барбюс. В 1928 году книга «Иисус против Христа» была издана у нас в СССР с предисловием Луначарского. Без излишней запальчивости он ясно дал понять советскому читателю всю абсурдность «христианских» изысканий Барбюса. Он показал, куда увлекала Барбюса абстрактно-гуманистическая стихия, остатки прежних идеалистических заблуждений.

«На ошибках первоклассных голов мы учимся едва ли не лучше, чем на рутинной, приевшейся истине. Ошибка Барбюса — наша страховка от подобных заблуждений», — так закончил свое предисловие к книге «Иисус против Христа» А. В. Луначарский.

Самое разительное свидетельство противоречивости в мировоззрении и в творчестве Барбюса — появление почти одновременно двух столь противоположных книг, как «Иисус против Христа» и «Правдивые повести».

Историк, мыслитель уступает место очевидцу чудовищных фактов зла, художнику, чье сердце глубоко ранено ужасами кровавого террора.

Факты, собранные Барбюсом во время поездки на Балканы, получили художественное воплощение в сборнике новелл «Faits divers» — так назывались во французских газетах отделы происшествий.

В нашей стране перевели это французское выражение не буквально («Различные факты», «Происшествия»), но точно — «Правдивые повести». Новеллы о том, что действительно случилось.

Когда был опубликован кровоточащий документ — «Палачи», и о преступлениях в Балканских странах узнал весь мир, картины террора, которые так близко видел Барбюс, не переставали мучить его. Вот почему после «Палачей» появились «Правдивые повести».

Но как обогатилась палитра писателя, вечного странника, познавшего жизнь во всех ее измерениях, во всей противоречивости бурной, стремительной, чреватой событиями небывалой важности эпохи!

Герой «Правдивых повестей» Барбюса — сильный духом человек. Главное дело его жизни — революция. Только великая цель может породить величие духа. В книгу новелл снова входит образ минувшей страшной войны, образ, столь памятный автору. И снова поражает благородная целеустремленность писателя, целеустремленность, которая пронизывала еще его давнишние «письма с фронта», адресованные жене. («Да, малышка, ты права: надо выполнить долг и надо говорить. Я всегда близко к сердцу принимаю этот долг, но сейчас больше чем когда-либо считаю его важным и необходимым».)

И если раньше в книгах Барбюса («Огонь», «Ясность») звучал голос прозревающего, то теперь в них — страсть просветленного, твердость убеждения, сила мировоззрения — тот «магический кристалл», через который Барбюс теперь видит мир и благодаря которому обретает способность писать правду об этом мире.

«Дух траншей» проникает в новые книги Барбюса. Сатира, яростно разившая военщину в романах «Огонь» и «Ясность», снова без промаха бьет в цель. Главные режиссеры трагикомедии битвы — военщина Франции, враги народа. Они убийцы тысяч французских солдат («Преступный поезд»), палачи мрачного Жоэля и веселого Мартэна («Жан смеющийся и Жан плачущий»); они покровители младших офицеров, под пьяную руку убивающих ни в чем не повинных солдат («Солдатская песня», «Два рассказа»); они совершают «подвиг» расстрела безоружных пленных («Убийца? Нет, не один, а тысячи»).

Эти и многие другие частные факты писатель-коммунист обобщает в широкую картину разгула милитаризма. Ручейки отдельных случаев сливаются в мутный кровавый поток.

Словно отточенное лезвие ножа сверкает форма обличительных новелл Барбюса. И эти новеллы также завершаются своеобразными рондо. Они публицистичны, призывны, как «Речи борца».

«Это вполне соответствует принципам той цивилизации, которая во всем мире, всюду, где только возможно, истребляет беззащитные народы, ссылаясь на то, что это дикари» («Убийца? Нет, не один, а тысячи»).

Суждения писателя о войне стали политически зрелыми. Речь идет о несправедливой бойне, ее ведут не народы, она нужна буржуазии-

Гибнут два солдата — Жоэль и Мартэн, прозванные Жанами (эта кличка как бы уравнивает, обезличивает перед лицом войны разных по характеру людей). Чтобы загладить оплошность бригадного комиссара, поднявшего солдат в неудачную атаку, военное начальство объяснило эту неудачу вольнодумством солдат: схватили и расстреляли и действительного вольнодумца Жоэля и полоумного, всегда смеющегося Мартэна.

И снова звучит в творчестве Барбюса (обогащенном, реалистическом!) старый французский прием гротеска!

Маска смеха на лице убитого Мартэна — не гротеск ради гротеска. Маска смеха на лице жертвы — еще один штрих, дополняющий обличительный портрет военного преступника — виновника смерти Мартэна.

Подлинный герой «Правдивых повестей» — народ. Маленький человек, человек из народа у Барбюса — носитель не только благородных идей, но и человеческих слабостей. Ему еще не открылась правда революции, но сознание уже проникает в его стихийную борьбу. Взрыхлена почва для революционного посева.

В рядовом человеке дремлют большие силы, их надо только разбудить. Так пробуждается разум в безумном слепце Мартэне, совесть и честь становятся доступны Бютуару, раскрывается любящее сердце безыменного воина в новелле «Солдатская песня».

В этой книге особенно остро ощущается народность писателя. Часто повторявшиеся им слова Золя «Спасение только в народе» были для него не словами, а итогом раздумий, опыта жизни, философского осмысления ее явлений.

Удивителен сюжетный поворот новеллы «Бютуар». Подвыпивший солдат отправляется в разведку и убивает немца. Страданиям Бютуара нет предела, когда он видит на убитом французский мундир. Он проводит мучительную ночь подле трупа и навсегда осуждает себя за убийство соотечественника. Бютуар не может простить себе то, что он был пьян: иначе бы он никогда не совершил преступления. Наутро же оказывается, что он герой, так как убил немецкого офицера, переодетого французом. Но награда за подвиг не радует Бютуара. Прислушиваясь к голосу совести, он убеждается, что совершил преступление. Задумавшись над ним, он безоговорочно осуждает войну. Из маленького человека Бютуар вырастает в личность, в мыслящего героя, сознание которого долго дремало.

Богаты душевно и другие герои. Пуалю из новеллы «Солдатская песня» вернулся из побывки с радостной песней на устах. Так чудесно было на родине! Это песня души, отогретой лаской маленькой Клэрины. «Он весь был во власти своего бесхитростного сердца, и голос его, не желая считаться ни со временем, ни с местом, распевал во всю мочь». Контрастны озлобление офицера, запрещающего петь, хотя песня никому не мешала, и тепло очарованной души солдата.

«— Заставьте его замолчать во что бы то ни стало! — дрожа, вероятно, от ярости сказал фельдфебелю офицер.

Фельдфебель втянул голову в плечи, заворчал и бешено ринулся в ночную тьму… И вскоре молчание, великое всемирное молчание воцарилось над равниной, как символ горькой скорбной неволи».

Вслед за портретами солдат идут образы жертв белого террора. Нечеловеческие муки терпят в румынских, болгарских застенках революционеры. Их подвергают чудовищным пыткам, над ними глумятся, а они величественны, они страшны палачам, как страшна им сама правда. Барбюс зовет «распятые народы» к революции. Ему чужд эзоповский язык: наоборот, он называет по имени вдохновителей белого террора, повторяя факты, приведенные в «Палачах».

Сильны кровавые инстинкты, воспитываемые Цанковым и Ляпчевым. Даже простые, хорошие люди, особенно дети, поддаются их тлетворному влиянию. В новелле «Моровое поветрие» («La contagion») пожилой учитель рассказывает, как дети, которые всегда поражают взрослых, играя в полицию, инсценируют повешение Марко Фридмана, болгарина, обвиненного во взрыве белградского собора. Увлечение игрой дошло до того, что маленькие актеры всерьез повесили мальчика, изображавшего Марко.

Герой новеллы «Неукротимый» («L’indomptable») думает о революции даже в минуты самых тяжких физических мучений. Палачи объявляют ему, что «страны на Востоке» уже не существует. Когда к Неукротимому пробирается некая женщина, чтобы сказать ему правду о мире, первый вопрос, который он задает, — вопрос об СССР. «Страна на Востоке» существует. Человек спасен. Она его опора, она дает ему силы перенести любые муки.

Словами о вере «в единственный на свете свободный народ», о вере, которая «страшнее всех взрывчатых веществ» для врагов революции, заканчивается рассказ «Неукротимый», повторяющий подлинный факт подвига Адвоката и Девушки.

Барбюс ничего не выдумал. Он только дал преображенную картину самой жизни. И то, что художник видел своими глазами, выливается в зримый, конкретный образ, освобожденный от абстрактной туманности, нередко проникавшей в крупные полотна Барбюса 20-х годов.

Как злоключения новых Франчески и Паоло воспринимается чудовищная история, рассказанная в новелле «Лицом к лицу» («Ensemble»).

Андриас и Рита, любившие друг друга безмерно, напоминают слитную пару из раннего рассказа Барбюса «Их путь». Но тот налет абстракции, который делал прежнюю новеллу почти легендой, здесь отсутствует. Напротив, без прикрас, «в лоб», с мужественной силой автор передает действительный факт «пытки любовью», которую придумывают садисты палачи.

Андриас и Рита — революционеры. Они попадают в застенки венгерской тюрьмы, в страшный круг Дантова «Ада». Палачи приковывают любящих друг к другу. Oda терпят нечеловеческие страдания: близость их превращается в невыносимую муку. Со смелостью таланта Барбюс не останавливается перед натуралистическими деталями, изображая ужас существования этого «двойного чудовища».

Месяцы такого заключения делают свое страшное дело. Возлюбленные выходят из тюрьмы, изуродованные физически и нравственно. Они не могут видеть друг друга без содрогания.

Строки этой новеллы взывают к мщению. За искалеченного человека. За его поруганную любовь.

В построении сборника новелл есть непреложная логика. В первом разделе «Война» — портреты солдат, прозревающих в огне войны. Образы людей, вставших на бой за правду революции, населяют новеллы второго раздела, который Барбюс назвал «Белый террор». Это те же самые люди, только уже прошедшие путь к сознательному революционному творчеству.

«И о прочем» — так озаглавлен третий раздел книги. Под этим прозаическим титром помещены новеллы о людях подвига в истории и в современности. Герой с большой буквы для Барбюса всегда простой человек. «Красная дева» Луиза Мишель — учительница. Незаметная, скромная труженица. События истории вызвали к жизни энергию рядовых людей, поставили их на пьедестал героев, но они не утратили своих свойств простого труженика, человека, как все.

Барбюсовская концепция героя, может быть, с наибольшей полнотой раскрыта в образе Бальдемаро Цоре из новеллы «Учитель».

«Это был спокойный, простой и кроткий человек, о котором все говорили: «Он добросовестный малый». В тесном кругу деревенских жителей его аккуратность и точность вошли в поговорку. Если бы он когда-нибудь опоздал на урок, все подумали бы, что часы врут».

Прошел слух, что учитель — «красный». Его преследовали черноризники. Они пришли на урок и вступили в поединок с Цоре. Борьба дошла до предела напряжения, и… учитель выстрелил в своих преследователей. Третьим выстрелом он убил себя.

Лаконично и горестно звучит финал этой новеллы: «Так в 1926 году в цивилизованной стране умер школьный учитель, осмелившийся говорить детям о справедливости».

Факты безграничной отваги, свидетельства мужества перед лицом террора, правдивый рассказ о героизме — факты, факты, — Барбюс не устает повторять это слово, как бы убеждая: «Я ничего не выдумал».

Иные новеллы начинаются в спокойной сказовой манере («Жил-был на свете юный принц, который был счастлив»), потом сказовую интонацию сменяет ирония («слава короля все возрастала потому только, что он восседал на престоле»); а кончается все это ироническое построение картиной зверства, на которое был способен сказочный, прекрасный принц.

И опять факт — разительный, точный, убивающий наповал:

«Имя этого юного принца Фердинанд. Так его зовут и теперь. Но теперь он уже не юноша и не принц. Он — король Румынии».

Сборник «Правдивые повести» был вершиной творчества зрелого писателя. Этот этап его развития можно было бы назвать «на аванпостах искусства», так же, как всю его деятельность в эти годы — «на аванпостах борьбы».

ЧАСТЬ IV