В наши дни эта сторона «Метаморфоз», конечно, сохраняет лишь культурно-исторический интерес. Но художественное воздействие романа не утратило своей силы, а удаленность времени создания сообщила ему дополнительную привлекательность — возможность проникнуть в прославленный и малознакомый мир чужой культуры. Так что и мы называем «Метаморфозы» «Золотым ослом» не только по традиции.
Апулей использовал распространенный фольклорный сюжет превращений. Повествования о злоключениях человека, силой колдовских чар принявшего облик осла, были известны и до Апулея; это — не дошедшая до нас греческая повесть Лукия Патрского и сохранившаяся — тоже греческая — повесть «Лукий, или Осел», ошибочно приписывавшаяся Лукиану (II в. н. э.), с которой «Метаморфозы» имеют много точек соприкосновения. Предполагают, что оба они, Апулей и псевдо-Лукиан, перерабатывали, каждый по-своему, повесть Лукия Патрского. В отличие от конспективного изложения событий, характеризующего «Лукия» псевдо-Лукиана, Апулей дает подробный рассказ, перемежающийся большим количеством вставных новелл, а своей новой концовкой сообщает философское значение сюжету, пародийно-сатирически поданному псевдо-Лукианом.
Странствия Луция-осла кончаются неожиданным финалом: помощь богини Исиды возвращает ему человеческий облик, и отныне, пережив духовное перерождение, он становится адептом ее религии. В «Лукии» же развязка только подчеркивала комическое понимание автором своего материала; героя, вновь ставшего человеком, встречает оскорбительное разочарование возлюбленной, которой он нравился, когда был ослом, и его с позором прогоняют.
Торжественно-религиозная заключительная книга Апулея, присоединенная к забавным первым десяти, кажется нам странным несоответствием. Но нельзя забывать, что смешное и серьезно-величавое были в древности гораздо ближе друг к другу, чем сейчас, и Апулей мог, не вызывая удивления, завершить скитания Луция-осла столь своеобразно.
Финальную метаморфозу автор понимает как преодоление героем грубо животного, чувственного начала. Низменные формы человеческого существования воплощены в образе осла — животного, считавшегося в древности не столько глупым, сколько сладострастным, и сменяются формами чисто духовного бытия, поднимающего личность все выше по ступеням мистериального посвящения. В самом делении романа на одиннадцать книг содержится намек на его концепцию: для готовящихся посвятиться в таинства Исиды десять дней служили подготовкой к одиннадцатому — дню посвящения в мистерии. Перед нами, таким образом, повесть об освобождении личности от животной природы (животная природа подчеркивалась потерей человеческого облика) и торжестве ее в нравственно-религиозном прозрении.
Характерно, что в XI книге особенно отчетливо начинают проступать автобиографические черты, и образ героя постепенно сливается с образом автора. Луций оказывается жителем Мадавры, родного города Апулея, и его судьба, после того как он расколдован, имеет точки соприкосновения с личной судьбой автора. Некоторые моменты, впрочем, сближают Луция и Апулея еще в начале повествования (интерес к магии, к неоплатонизму, пребывание в Афинах). Все это говорит о том, что книга о победе человека над низменными сторонами своей природы в известной мере строилась на опыте собственной жизни, религиозно-философски переосмысленном.
Кроме нравственной стороны, Апулея интересует и проблема судьбы. Чувственный человек, по мысли автора, находится во власти слепой судьбы, которая незаслуженно наносит ему свои удары. Это иллюстрируется многочисленными злоключениями Луция. Личность, победившая чувственность, посредством религии таинств обеспечивает себе покровительство «зрячей», то есть справедливой судьбы, и автор показывает, как руководимый божеством Луций достигает высоких степеней посвящения и жизненных успехов.
В соответствии с двумя фазами существования героя оформляются обе части романа. Этап животно-чувственного состояния и власти слепой судьбы над героем выражен, помимо ряда ничем не мотивированных злоключений Луция, также характером всего входящего в эти части материала: здесь нет никаких моральных запретов, и допускаются сюжеты весьма вольные. XI книга — этап преодоления чувственности, а с ним и судьбы — выдержана в совсем иных, высоких и торжественных тонах, намеренно контрастирующих с тоном предшествующих частей.
События основного повествования сконцентрированы вокруг героя и даются с его точки зрения: как у Ахилла Татия и Петрония, роману придана форма рассказа от первого лица. Обличив животного позволяет Луцию расширить круг своих наблюдений и познакомиться с такими сторонами жизни, которые обычно закрыты для наблюдателя-человека: ведь люди, принимая Луция за осла, в своем поведении не считаются с его присутствием, а слепая судьба заботится о том, чтобы возникали все новые и новые поводы для обогащения его опыта. Благодаря этому и перед глазами читателя появляется панорама римской жизни, не ограниченная единственно ее отрицательной стороной. Луций встречается на своем пути не только с проявлениями зла; хотя большинство приключений сталкивает его с людской жестокостью, алчностью, коварством и распутством, противоположные стороны действительности все же открываются ему в том, что он видит, переживает или о чем ему доводится слышать. Социальный диапазон романа очень широк — представлены все слои общества, множество профессий, люди различных религий, многие стороны культуры и быта.
Вставные новеллы, прерывающие повествование, служат у Апулея задачам основного замысла, связаны с ним и введены не ради отвлечения или развлечения читающею. Их содержание согласовано с соответствующими разделами книги, чтобы создать фон, на котором действует герой, или для освещения его судьбы и внутренней жизни; они являются сопровождением главной линии сюжета. Поэтому вставные новеллы образуют циклы, тематически соотнесенные с повествованием о Луции; так, тем его частям, которые предваряют превращение, сопутствуют новеллы о колдовстве, а рассказ о жизни Луция в плену у разбойников и непосредственно после бегства от них перемежается новеллами о разбойниках.
Сообразно с такой ролью вставных новелл в центре романа помещена повесть или, как ее принято называть, сказка об Амуре и Психее, перекликающаяся с его нравственной проблематикой. Несомненно, что, рассказывая поэтическую историю судьбы Психеи (psyche по гречески значит душа), автор рассчитывал на ее аллегорическое толкование и понимал бедствия и торжество Психеи как падение и возрождение человеческой души, возвращаясь здесь к теме, интересовавшей его в повествовании о Луции. Чтобы подчеркнуть связь вставной новеллы и основного повествования, Апулей наделяет Психею и Луция сходной чертой характера, любопытством, которое служит в их жизни причиной злоключений, в обоих случаях прерываемых вмешательством верховных божеств. Серьезное и смешное в новелле контрастно соединено, как и в главном сюжете, и поэтический рассказ, хотя он имеет осознанный автором аллегорический подтекст, передает «выжившая из ума пьяная старушонка», украшая его комически-пародийными деталями (такова, например, трактовка образа богини Венеры).
Новелла об Амуре и Психее пользовалась на протяжении веков особенно большим признанием и оставила след в творчестве ряда писателей и художников.
«Метаморфозы» написаны в стилистических традициях риторической прозы, в цветистой и утонченной манере. Стиль вставных новелл более прост.
Мы напрасно стали бы искать в романе психологического раскрытия характера его героя, хотя у Апулея встречаются отдельные — и подчас тонкие — психологические наблюдения. Аллегорическая задача исключала — необходимость в этом, и фазы жизни Луция должны были обнаруживать себя в смене его облика. Известную роль в подобной конструкции образа, вероятно, сыграло также стремление Апулея не покидать почвы фольклорной техники, поскольку сюжет был фольклорного происхождения.
Попытка религиозно-философски осмыслить фольклорный сюжет привела к противоречию: первая метаморфоза (превращение Луция в осла) не получила в концепции автора внутреннего оправдания; ведь это превращение по изменило природу Луция, а только наглядно показало ее: с точки зрения Апулея, Луций и в человеческом облике был в той же мере животным, то есть рабом чувственности, как и в личине осла.
Рассмотренные романы раскрывают разные стороны жизни греко-римского общества первых веков нашей эры, дополняя друг друга и способствуя возникновению многосторонней социально-культурной картины. Но значение античного романа, конечно, не исчерпывается этим; иначе его можно было бы заменить свидетельствами документов. Античный роман — это прежде всего своеобразное произведение искусства, и подлинную жизнь ему сообщает эстетическое воздействие воплощенного в нем материала. Именно это служит причиной широкого читательского интереса к античному роману и отводит его лучшим памятникам почетное место в истории мировой литературы.
С. Полякова
Ахилл Татий
Левкиппа и Клитофонт
Перевод с древнегреческого В. Чемберджи
Книга первая
I
На Ассирийском море стоит город Сидон. Он приходится матерью финикийскому народу — отцу фиванцев. Просторная двойная гавань залива постепенно смыкает морскую ширь. С правой стороны воды залива глубже вдаются в сушу, заполняя второе прорытое ими устье, и у гавани образуется другая гавань, тихая, укрытая от ветров. Торговые суда уходят зимовать в эту гавань, в то время как летом они стоят в самом заливе.
Я оказался в Сидоне, спасшись от сильного ненастья, и поспешил принести благодарственную жертву богине, которую жители города называют Астартой. Затем я отправился бродить по городу, рассматривал жертвенные приношения и остановился перед картиной, изображавшей море и землю. Я узнал Финикийское море, Сидонскую землю и Европу. На лугу кружился хоровод девушек. В морских волнах несся бык, на спине у него сидела прекрасная девушка, они плыли по направлению к Криту.
Цветы в несметном множестве покрывали луг, деревья и кусты росли в столь близком соседстве, что касались друг друга листьями, сплетались ветвями кроны, образуя над цветами непроницаемую крышу. Художник нарисовал и тень, которую отбрасывали деревья, — солнечные лучи едва-едва пробивались сквозь густую сень листвы. Луг был обнесен оградой и покоился внутри нее в лиственном венце. Нарциссы, розы, мирты росли на грядках, разбитых в тенистых кущах. В самой середине луга бил из глубины земли родник, влагой своей освежавший цветы и кусты. Мастер изобразил и землекопа, с киркой в руках склонившегося над ручьем и расчищающего воде русло. На краю луга, у самого моря стояли девушки. Одновременно восторг и ужас являли собой они. Венки обрамляли чело каждой, волосы разметались по плечам. Хитон, подтянутый поясом до колен, открывал ноги, не обутые в сандалии. Бледные, искаженные лица, устремленные к морю глаза, чуть прикрытые уста, казалось, готовые испустить вопль ужаса, руки, простертые к быку. Они вошли в море, ступни их в волнах, кажется, что им хотелось бы за быком побежать, но страх не позволяет глубже в море зайти. Морская вода переливается двумя оттенками, у берега она отливает пурпуром, вдали — переходящим в синь. Мастер изобразил и пену морскую, и скалы, и волны. Скалы возвышались над землей, убеленные пеной воля, вздымающихся и разбивающихся об их подножия. Несся среди морской пучины бык, — согнув ноги, он оседлал вздыбленный вал. На спине его сидела девушка, ноги ее свешивались с пра вой стороны. Бык послушно следовал за рукой, которая направляла его. Хитон закрывал грудь девушки, а нижняя часть ее тела была скрыта складками плаща. Тело ее просвечивало сквозь белый хитон и пурпурный плащ. Глубоко посажен пупок в напряженных мышцах ее живота, тонкий стан округлялся ниже талии, едва угадывались сквозь ткань соски грудей. Пояс, стягивающий хитон, касался и сосков ее, так что хитон обратился как бы в зеркальное отражение ее тела. Одну руку она протягивала к рогам быка, другую к его хвосту. Обеими руками она держала развевающееся над головой покрывало, ниспадающее вдоль спины. Ткань, наполненная воздухом, выгибалась и растягивалась — так художник изобразил ветер. Девушка плыла на быке подобно тому, как плывут на корабле, и покрывало служило ей парусом. Плясали вокруг быка дельфины, играли в волнах Эроты, они были нарисованы, словно живые, в движении. Эрот увлекал за собой быка. Малое дитя, осененный крылом Эрот, с колчаном за спиной и факелом в руке, улыбаясь, обратил свое личико к Зевсу, как бы насмехаясь над тем, что из-за него Зевсу пришлось стать быком.
II
Все нравилось мне в этой картине, но, тонкий знаток любви, я не мог оторвать взора от Эрота, увлекающего за собой быка.
— Чтобы такому младенцу, — воскликнул я, — равно повиновались и небо, и земля, и море!
В ответ на мои слова юноша, который стоял рядом со мной перед картиной, возразил:
— Я претерпел столько горестей от любви, что очень хорошо это знаю.
— Что же ты претерпел, мой дорогой? — спросил я его. — Ведь, судя по твоей наружности, ты не далек от постижения таинств этого бога.
— Ты вызываешь своим вопросом целый сонм рассказов, похожих на сказки.
— Не медли же, мой дорогой, — ради Зевса и самого Эрота поведай мне обо всем, особенно если приключения твои похожи на сказки.
С этими словами я беру его за правую руку и веду в ближнюю рощу под густую сень могучих платанов; прозрачный ручей струит здесь студеную воду, какая бывает только от растаявшего зимой снега. Мы садимся с ним рядом на низенькую скамеечку, и я говорю:
— Вот теперь я готов слушать твой рассказ; восхитительно это место и достойно сказок о любви.
III
И он начал свой рассказ так:
— Я родился в Тире, в Финикии, зовут меня Клитофонт, отца Гиппий, его брата Сострат, но они не родные братья, — у них один отец, матери же разные: у отца тириянка, а у Сострата византиянка. Сострат живет в Византии: в наследство от матери ему досталось большое состояние; мой же отец в Тире. Своей матери я не знал, потому что она умерла, когда я был еще младенцем. Отец женил-ся во второй раз, и от этого брака родилась моя сестра Каллигона. Отец хотел поженить нас, но Мойры, более могущественные, чем люди, предназначили мне в супруги другую.
Божество любит являться нам ночью и приоткрывать завесу над нашим будущим, не для того, однако, чтобы мы сумели уберочь себя от него (ведь людям не под силу справиться с роком), но для того, чтобы с большим смирением мы к нему отнеслись. Ведь все, что обрушивается на человека неожиданно, ошеломляет его душу своей внезапностью и погружает ее в безысходность, если же люди исподволь готовят себя к страданию, пусть еще даже не испытанному, то острота его понемногу притупляется.
Мне шел девятнадцатый год, отец готовился на следующий год поженить нас с Каллигоной, когда в игру вступила Судьба. Мне приснилось, будто я сросся с какой-то девушкой нижней частью тела до самого пупка, а выше тела наши раздваиваются, — и вдруг предстает передо мной огромная женщина, страшная, свирепая, с глазами, налитыми кровью, с искаженными лютой злобой чертами лица, со «змеями вместо волос. В правой руке у нее серп, в левой — факел, она бросается на меня, ударяет прямо в пах, где соединялись наши тела, и отсекает от меня девушку. В ужасе от этого видения я вскочил, но никому не рассказал про свой страшный сон, предвещавший мне многие беды. И вскоре происходит следующее. У отца, как я уже говорил, был брат Сострат, — так вот от него приехал какой-то человек и привез письмо из Византия, в котором было написано: «Брату Гиппию привет от Сострата. К тебе прибывают моя дочь Левкиппа и моя жена Панфия, потому что фракийцы напали на Византии. Сбереги самое дорогое, чго у меня есть, пока не кончится война»
IV
Прочитав письмо, отец вскочил, бросился к морю и немного погодя вернулся. За ним следовала целая толпа рабов и служанок, которые, по велению Сострата, сопровождали жену и дочь его. В середине шла высокая женщина, одетая очень богато. И вдруг словно молния ослепила мои глаза: слева от рре я увидел девушку, которая была похожа на Селену, — когда-то я видел ее изображенной на быке; искрометный взор, золотые кудри, непроглядно черные брови, белые щеки, розовеющие подобным пурпуру румянцем, — в такой примерно цвет женщины в Лидии окрашивают слоновую кость, — уста как бутон розы, только начинающий распускаться. В тот миг, как я увидел ее, я погиб. Ведь красота, ослепившая глаза и проникшая в душу, ранит больнее стрелы. Дорогу любовным ранам открывают наши глаза. Я почувствовал, как душу мою одновременно обуревают восторг, смятение, трепет, стыд, бесстыдство; я преклонялся перед её величием, был ошеломлен ее красой, сердце колотилось, я смотрел на нее дерзко, в то же время стыдясь, что оказался плененным ею. Я пытался оторвать от девушки взор, но глаза мои не слушались, — они тянулись к ней, прикованные цепью ее красоты, и победили.
V
Наконец гостьи вошли, и отец, отведя им покои в нашем доме, заказал обед. В урочный час мы принялись за трапезу, причем расположились за столом по двое (так нас рассадил отец): мы с ним в середине, две матери слева, а две девушки справа. Услышав от отца, что мы разместимся именно так, я чуть было не набросился на пего с поцелуями за то, что Левкиппа оказывалась у меня прямо перед глазами.
Клянусь всеми богами, я и понятия не имел о том, что я тогда ел. Словно я ел во сне, а не наяву. Опершись локтями на подушку, я не отрывал глаз от девушки, в то же время стараясь скрыть от всех, что гляжу на нее, — вот и весь мой обед. Когда трапеза кончилась, пришел мальчик, слуга отца, с настроенной кифарой. Перебирая пальцами струны кифары, он извлекал из нее звучные аккорды, а потом взял плектор, ударил им по струнам, поиграл немного и запел под музыку. В песне говорилось о том, как Аполлон упрекает Дафну за то, что она убегает от него, как он преследует ее, пытаясь настичь девушку, как Дафна превращается в лавр, и Аполлон увенчивает себя им. Пение мальчика еще больше воспламенило мою душу. Ведь рассказы о любви всегда разжигают влечение. Даже если человек стремится обуздать себя благоразумием, то чужой пример обязательно побуждает его к подражанию, особенно в том случае, когда пример этот подает некто более могущественный. Тогда робость обращается смелостью, ведь так случалось п с темп, кто более достоин уважения. И я сказал себе: "Сам Аполлон был влюблен в девушку, но, любя, не испытывал никакого стыда, напротив, он преследовал ее. А ты медлишь, робеешь и вовсе некстати стараешься образумиться, а разве ты сильнее, чем бог?"
VI
Наступил вечер, женщины первыми отправились спать, а немного спустя и мы последовали их примеру. Все, кроме меня, мерило удовольствие радостями желудка, я же насытил лишь свои глаза созерцанием девушки и уходил, переполненный одной только ею, опьянённый своей любовью. Я пришел в свою спальню, но не мог заснуть. Мы так созданы природой, что по ночам телесные и душевные наши раны болят еще сильнее, и в то время, как тело предается покою, страдания возрастают. В ночные часы сильнее болит язва, муки же от сердечных ран становятся нестерпимыми. Днём глаза и уши бывают поглощены множеством забот, которые отвлекают душу от горестей, не дают ей времени предаться им и смячают остроту переживаний. Но иссякают дневные дела, тело наступает отдых, и тут-то боль начинает бушевать с новой силой. Пробуждается все то, что доселе дремало в душе: у страдальцев — их горе, у поглощенных заботами — их думы, у людей, находящихся в опасности, — страхи, у влюбленных — пламя любви. Лишь под самое утро я ненадолго забылся сном.
Но и тогда девушка не покидала моего сердца, — все сновидения были полны Левкиппой. Я говорил с ней, играл, разделял с ней трапезу, я прикасался к ней, и радость моя превзошла ту, что я испытал днем. Я даже поцеловал ее, поцеловал по-настоящему. Поэтому, когда раб разбудил меня, я выбранил его, — ведь он прервал мой сладостный сон так не вовремя!
Поднявшись с постели, я нарочно стал прогуливаться по дому, стараясь попасться Левкиппе на глаза. Уткнувшись в книгу, я делал вид, что читаю, но, подходя к дверям ее комнаты, украдкой бросал на нее взгляды. Несколько раз я прошелся, и при каждом взгляде любовь моя разгоралась все сильнее. Наконец я удалился, и на душе у меня было тяжело. Так я сгорал в огне любви три дня.
VII
У меня был двоюродный брат, сирота, звали его Клиний. Двумя годами старше меня, — уже причастный к таинству любви, он был влюблен в одного отрока. Клиний проявлял к мальчику необычайную щедрость. Как-то он купил себе коня, и, когда мальчик похвалил покупку, Клиний немедленно отдал ему этого коня.
Я всегда подшучивал над ним, ведь он растрачивал время на то, чтобы любить, он был рабом радостей любви. Улыбаясь, Клиний покачивал головой и говорил мне:
— Подожди немножко, и сам попадешь в рабство к Эроту.
Вскоре после того, как все это со мной случилось, я побежал к Клинию, сел рядом с ним, обнял его и сказал:
— Клиний, я, кажется, наказан за свои шутки. Я тоже стал рабом.
Клиний захлопал в ладоши, засмеялся и поцеловал мое измученное любовной бессонницей лицо.
Зевсу, метателю грома, головой и очами подобный…
И такую голову, о Зевс, отсекла женщина!
Все это зло творили женщины, чья красота умеряла причиняемое ими горе. Ведь красота такова, что несет в себе самой утешение и даже в несчастье делает нас счастливыми. Если женщина, как ты говоришь, к тому же не обладает красотой, она сулит двойную беду. Нет человека, который способен вынести ее, а такой прекрасный юноша, как ты, нипочем с ней не справится. Харикл, я умоляю тебя, ради всех богов, не превращайся в раба, не губи раньше времени цветок твоей юности. Ведь, кроме всего прочего, в браке заложено еще одно зло: он иссушает силы и красоту. Молю, Харикл, не дай погубить себя. Я не должен разрешить безобразному садовнику срезать прекрасную розу.
— На то воля богов и моя, — ответил Харикл, — ведь у меня ещё есть время, до свадьбы осталось несколько дней, а бывает и так, что одна-единственная ночь поворачивает ход событий. А сейчас я пойду, потому что мне очень хочется покататься верхом. Я ведь еще не ездил на том прекрасном коне, которого ты мне подарил. Может быть, верховая езда отвлечет меня от мыслей о надвигающемся несчастье.
С этими словами Харикл ушел. Мы не знали, что больше не увидим его, потому что ему суждено было оседлать коня в первый и последний раз.
VIII
Когда Клиний услышал это, вся краска сошла с его лица. Он принялся отговаривать мальчика от вступления в брак и при этом осыпал бранью весь женский род.
— Отец понуждает тебя уже вступить в брак. В чем же ты провинился, чтобы надевать на тебя эти оковы? Разве ты не знаешь, что сказал по этому поводу Зевс?
Зло подарю я им вместо огня, и они забавляться
Будут им, сколько хотят, своим собственным горем довольны.
Такую радость приносят женщины, они по природе своей сродни Сиренам, которые убивают своей сладостной песнью. О размерах этого несчастья можно судить даже по приготовлениям к браку. Флейты воют, ворота лязгают, пылают факелы. Наблюдая всю эту суматохой скажет: «Как видно, вступление в брак — это большое несчастье, похоже, что человека отправляют на войну»
Если бы ты не был достаточно образован, ты бы мог еще не знать всех злодейств, которые совершили женщины; но ты ведь и другим можешь рассказать о тех ролях, которые они играют на сцене жизни: вспомни только ожерелье Эрифилы, пир Филомелы, клевету Сфенебеи, воровство Аэроны, убийство Прокны. Когда Агамемнон томился по красоте Хрисеиды, он нагнал на Элладу чуму, Ахиллес, томясь по красе Брисеиды, причинил
IX
Мы остались вдвоем с Клинием, и я принялся рассказывать обо всем, что со мной случилось, как я увидел Левкиппу, я страдал, как мы обедали, какова ее красота. Уже заканчисвой рассказ, я почувствовал, что легко могу стать предметом насмешек.
— Клиний, — воскликнул я, — нет у меня сил переносить эту муку. Эрот нисколько не щадит меня.
Часть текста в просканированной книге отсутствует
Не успел он сказать это, как вбегает Харикл.
— Я погиб, Клиний, — говорит он, объятый тревогой. Клиний застонал и, словно от ответа мальчика зависела его жизнь, стал просить:
— Я умру, если ты будешь молчать! Что за беда случилась с тобой? С кем надо сразиться?
— Отец, — отвечает Харикл, — задумал женить меня. При чем он прочит мне в жены уродку, таким образом суля мне двойное зло. Ведь жена — сама по себе уже зло, даже если она красива, а уродливая жена это зло вдвойне. Но отец спешит породниться с ней, чтобы таким образом получить богатство. И я, несчастный, должен жениться на ее деньгах, продают меня в рабство.
XI
— Ты даешь мне великолепные советы, Клиний, — сказал я, — и мне бы очень хотелось воспользоваться ими. Но я боюсь, как бы достигнутый успех не послужил началом больших несчастий, ввергнув меня в еще большую любовь. Ведь если это наваждение вырастет, то что же мне делать? Жениться я не могу. В жены мне предназначена другая девушка. Отец тверд в своем намерении женить меня на ней, и намерение это справедливо, потому что моя будущая жена не чужестранка, она не безобразна, отец не продает меня за богатство, как это делают с Ха-риклом, он отдает мне в жены свою дочь, и притом красавицу. О боги! Она и вправду казалась мне красавицей до тех нор, пока я не увидел Левкиппу. Теперь же я слеп к ее красоте, только Левкиппу я вижу. Я между двух огней, с одной стороны Эрот, с другой — отец. Сыновний долг вступил в борьбу с огнем любви. Как разрешить этот спор по справедливости? Кто победит: необходимость или природа? Я бы и хотел, отец, быть тебе послушным сыном, но твой противник сильнее. Он терзает меня, грожает стрелами, огнем. Если я пытаюсь ослушаться его, он сожжет меня.
XII
Так мы сидели и рассуждали. Вдруг вбегает мальчик, один Из рабов Харикла, и по лицу его видно, что он принес плохую весть. Клиний тотчас это понял: — С Хариклом стряслась беда! — вскричал он.
— Харикл мертв! — почти одновременно с Клинием воскликнул раб.
При этом известии Клиний лишился дара речи и остался недвижим, словно пораженный ударом грома. Раб же начал рассказывать:
— Он сел на твоего коня, Клиний, и поначалу конь шел медленно. Сделав два пли три круга, Харикл остановил коня, и чтобы обтереть с него пот, но не спешился, а поводья отпустив. Он обтирал пот с боков коня, как вдруг сзади послышался какой-то шум. Перепуганный конь встал на дыбы и, обезумев, пустился вскачь. Ужаленный страхом, он летел стрелой, выгнув шею, закусив удила, грива его развевалась по ветру. Ноги его словно устроили состязание между собой, — задние ускоряли бег передних, как будто стремясь обогнать их. Из-за этого конь несся неровным шагом, хребет его изгибался то вверх, то вниз, подобно кораблю во вр, емя бури, когда он то вздымается на волне, то проваливается вниз. Злополучный Харикл, попавший во власть этой бури, был выбит из седла и то оказывался у самого хвоста, то вниз головой летел к- шее коня. Не будучи в состоянии овладеть поводьями и предав себя вихрю этой скачки, он потерял всякую власть над конем и уповал лишь на волю судьбы. Конь в своем неукротимом беге вдруг свернул с дороги в лес и разбил несчастного всадника о дерево. Харикл вылетел из седла, словно его выбросила метательная машина. На лице его оставили безобразные раны все острые суки дерева. Поводья, обвившись вокруг тела, не отпускали его, но продолжали волочить Харикла по стезе смерти. Конь, вконец перепуганный падением всадника, почувствовал, что тело несчастного мешает ему продолжать бег, поэтому он стал бить Харикла копытами, пытаясь избавиться от препятствия. Так что никто не узнал Сьг Харикла по его трупу.
XIII
Убитый горем, молча выслушал Клиний этот рассказ. Придя в себя, он страшно зарыдал и бросился к телу Харикла. Я поспешил за ним, на ходу утешая его по мере своих сил.
В этот момент Харикла внесли на носилках, и нам представилось зрелище душераздирающее: весь он был сплошнои раной. Никто из присутствующих не смог сдержать слёз. Отец Харикла начал надгробный плач и горестно возопил:
— Каким ты ушел от меня, дитя мое, и каким аы верил лея! Проклятая верховая езда! Ты не умер так, как другие смертные. Твой труп выглядит непристойно. Другие мертвецы хотя бы сохраняют в своем облике что-то знакомое, краски уходят с их лиц, но черты остаются неизменными, и, глядя на них, убитые горем близкие могут утешаться, успокаивая себя тем, что смотрят на спящего. Смерть отнимает у человеке душу но оставляет ему тело. У тебя же судьба отняла все, ты погиб как бы дважды, и телом и душой. Можно сказать даже, что умерла и тень твоя. Унеслась твоя душа, но и тела я не могу найти. Ко гда же ты, дитя мое, вступишь в брак? Когда же я совершу жертвоприношения в честь твоей свадьбы? О наездник и жених Жених несостоявшийся, и всадник неудачливый! Могила — твоя брачний покой, смерть — твой брак.
Часть текста в просканированной книге отсутствует
XVII
Сатир с полуслова понял мой замысел и, чтобы дать мне возможность продолжить разговор на эту тему, воскликнул:
— Неужели же Эрот обладает такой силой, что его огонь сжигает даже птиц?
— Не только птиц, — в этом я не нахожу ничего удивительного, потому что он ведь и сам крылат, — ответил я. — Но ему подвластны и змеи, и растения, и, мне кажется, даже камни. Например, магнесниская руда влюблена в железо, — как только она его увидит, она его касается, влечет его к себе, словно у неё есть огонь любви. Разве нельзя сравнить это с поцелуем?
А что рассказывают ученики мудрецов о растениях? Я бы не поверил им, если бы того же не говорили и дети земледельцев. Оказывается, что растения тоже влюбляются друг в друга, причем особенно страдают от любви финиковые пальмы. Среди них есть деревья мужского и женского пола. Бывает так, что они влюбляются друг в друга, и если пальму-женщину сажают далеко от того места, где растет ее возлюбленный, она начинает увядать. Но земледелец понимает причину печали растения, он выходит на такое место, откуда можно обозреть пальму со всех сторон, и смотрит, в какую сторону она склонилась. А пальма
склоняется сторону возлюбленной. Выяснив направление, земледелец вылечивает болезнь дерева. Он срезает побег пальмы-женщины и прививает его к сердцу любимого. Так земледелец исцеляет душу дерева, н тогда умирающее тело начинает воскресать, наливается жизненными соками и опять оживает, — такова радость соединения с возлюбленной. Это брак растений.
XVIII
Бывает, что воды сливаются в браке при посредстве моря, Элидский поток, например, влюблен в Сицилийский источник Среди морской пучины мчится этот поток, словно но равнине, И море не заливает ею своей соленой волной, но разверзает пучину, чтобы освободить ему путь, так чго рассеянна ею становится руслом для одержимого любовью потока. Море сочетает браком и Алфея, провожая его к Аретузе. По время Олимпийских празднеств к потоку собираются люди и бросают в него разные подарки, он же стремительно несется с ними прямо к своей возлюбленной и спешит передать ей свадебные дары.
Другого рода таинства любви происходят у пресмыкающихся, причем вступают в брак не только однородные из них, но и принадлежащие к разным видам. Гадюку влечет к себе мурена, хотя гадюка живет на земле, а мурена — морская змея? причем она змея по виду, а используется в пищу как рыба. Когда приходит пора им вступить в брак, гадюка выходит на берег моря и свистит в сторону моря, подавая таким образом знак мурене, а мурена понимает этот условный знак и выплывает из волн морских. Но мурена не идет сразу к своему жениху, потому что знает, — в зубах его смертельный яд, она вылезает на какую-нибудь скалу среди морских волн и там сидит в ожидании того, когда ее жених освободит от яда свою пасть. Так они стоят друг против друга, она на скале, а он на берегу, и смотрят одни на другого. Когда же влюбленный избавится от того, чего страшится его невеста, и она убедится, что смерть уже покинула уста ее возлюбленного и исторгнута на землю, мурена спускается со скалы в море, плывет к берегу, выбирается из воды и обвивается вокруг возлюбленного, не страшась более его поцелуев.
XIX
Рассуждая обо всем этом, я все время посматривал на девушку, стараясь понять, как она относится к моим россказням на любовные темы. И мне показалось, что она внимала мне не без удовольствия.
И блеск павлиньих перьев, казалось мне, не мог сравниться со сверкающей красотой Левкиппы. Прелесть ее тела превосходила великолепие луговых цветов. Лицо ее было цвета нарциссов, розы цвели на ее ланитах, фиалковым цветом мерцали ее глаза, а кудри вились пышнее, чем плющ. Все цветы цвели на луге ее лица.
Немного погодя Левккиппа ушла, — наступил час, когда она играла на кифаре. Мне же казалось, что она все еще здесь, по тому что, уходя, она оставила свой образ в моих глазах.
Мы же с Сатиром принялись хвалить самих себя, я — за свои рассказы, а он за то, что дал мне повод их рассказывать.