о смерти; мы видим, что на вилле Фаона она набожно отдает последний долг телу того, от которого с ужасом отворачивался весь мир.
Действительно, мы должны признать, что, как это ни странно, но, невзирая ни на что, женщины любили его. Это было чудовище, нелепое создание, нескладное, уродливое произведение природы, но не заурядное чудовище. Можно сказать, что по странному капризу своему судьба хотела осуществить в нем «hircocerf» логиков, странное несуразное существо, вроде ублюдка, большею частью всеми ненавидимое, но по временам невольно возбуждающее жалость. Чувство женщин основывается в большей степени на симпатии и личном вкусе, чем на строгой этической оценке, и потому для них достаточно немножко красоты или моральной доброты, даже совершенно поддельных, чтобы негодование их было поглощено состраданием. В особенности они снисходительны к артисту, сбившемуся с пути благодаря опьянению своим искусством, к существу вроде Байрона, сделавшемуся жертвой своей химеры и в своей наивности дошедшему до осуществления своей пиитики в своих действиях. В тот день, когда Актея опустила окровавленный труп Нерона в могилу Домиция, она несомненно оплакала поруганные в нем природные дарования, известные ей одной; в тот же день, наверное, не одна христианка молилась о нем.
Хотя Нерон обладал дюжинным талантом, тем не менее, у него были уголки души артиста. Он хорошо рисовал, был хорошим скульптором; стихи его были недурны, несмотря на некоторый ученический эмфаз; и что бы ни говорили, он писал их сам; Светоний видел его черновые автографы, испещренные поправками. Он первый понял всю прелесть пейзажа Субиако и устроил там восхитительную летнюю резиденцию. В наблюдениях природы ум его был верен и пытлив; он имел склонность к опытам, новым изобретениям, остроумным выдумкам; он хотел знать причины явлений и очень хорошо различал шарлатанство магии, претендовавшей на научность, так же как и ничтожество всех религий своего времени. Биограф его, которого мы только что цитировали, передает нам рассказ о том, каким образом в нем пробудилось призвание певца. Он учился у самого известного в то время артиста на цитре, в Терпносе. Он проводил целые ночи, сидя возле этого музыканта, изучая его игру; совершенно увлеченный тем, что слышал, он в опьянении забывал обо всем и, задыхаясь, жадно впивал атмосферу нового мира, который открывался перед ним под влиянием соприкосновения с великим артистом. Это послужило началом его отвращения к римлянам, вообще плохим знатокам искусства, и предпочтения греков, которые одни, по его мнению, были способны оценить его, и людей с Востока, которые аплодировали ему как сумасшедшие. С этого момента он не признавал иной славы, кроме славы артиста; для него открылся новый мир; он забывал о своем императорском сане; главным государственным преступлением стало — отрицать его талант; врагами Рима сделались те, кто им не восхищался.
Его притязание быть непременно во всем законодателем моды было, конечно, смешно. Однако следует заметить, что в этом заключалось больше политики, чем можно бы подумать. Первой обязанностью цезаря (ввиду низменности современных нравов) было развлекать народ. Государь прежде всего должен был выступать организатором праздников; главный устроитель развлечений вынужден был и расплачиваться за них. Нерону ставились в упрек многие безобразия, имевшие важное значение лишь с точки зрения римских нравов и строгой выдержки, которая до того времени была в обычае. Этот мужественный мир возмущался, когда видел, что император заседает в сенате в вышитом халате, присутствует на смотрах в невыносимых по своей небрежности одеяниях, без пояса, с фуляром на шее для сбережения своего голоса. Истинные римляне с полным правом негодовали против распространения восточных привычек. Но уже было неизбежно, чтобы более старая и более изношенная цивилизация укротила более молодую путем развращения ее. Еще Антоний и Клеопатра мечтали о восточной империи. Самому Нерону внушали идею о подобной же царской власти. Доведенный до крайности, он думал просить себе префектуру Египта. Начиная с Августа и до Константина каждый год приносил с собой новые победы части империи, говорившей на греческом языке, над частью, говорившей на латинском.
Сверх того, надо припомнить, что в то время безумие было в воздухе. Если исключить превосходное ядро аристократического общества, достигшего власти вместе со вступлением на престол Нервы и Трэяна, то общий недостаток серьезного отношения к жизни приводил к тому, что ею в некотором роде играли даже самые выдающиеся люди. Представителем этого царства высшей безнравственности, полным выражением того века, «порядочным человеком» той эпохи был Петроний. Днем он спал, ночь посвящал занятиям и развлечениям. Он не принадлежал к тем расточителям, которые разоряются грубым мотовством; он был чувственным человеком, глубоко изучившим науку наслаждений. Естественность в манерах и увлекательность его речей и поступков придавали ему чарующий вид простоты. Будучи проконсулом Вифинии, а затем и консулом, он обнаружил свою способность к серьезной деятельности. Когда он вернулся к порочной жизни или к фанфаронству порочностью, то был принят в интимный кружок Нерона и сделался в нем судьей хорошего вкуса во всем; ничто не считалось изящным, обворожительным, пока этого не признает Петроний. Страшный Тигеллин, царивший при посредстве своей низости и злобы, опасался соперника, который превосходил его в знании чувственных наслаждений; ему удалось погубить его. Петроний слишком уважал себя, чтобы вступить в борьбу с этим презренным человеком. Однако он не хотел расстаться с жизнью внезапно. Открыв себе вены, он затем остановил кровотечение, а потом снова пустил его, разговаривая с друзьями о пустяках, слушая их речи, но не о бессмертии души и взглядах на него философов, а о песнях и легкой поэзии. Он выбрал этот момент для того, чтобы одних из своих рабов вознаградить, других же подвергнуть наказанию. Затем он сел за стол и заснул. Этот римский Мериме, скептик с изящным, но холодным слогом, оставил по себе роман, отличающийся вдохновенностью, превосходным вкусом и в то же время утонченной развращенностью; эпоха Нерона отразилась в нем, как в зеркале. В конце концов, царем моды делается не каждый, кто этого захочет. Щегольство есть своего рода мастерство, которое занимает следующее место после науки и морали. Пир жизни был бы не полон, если бы мир был населен одними только фанатическими иконоборцами и добродетельными, но неуклюжими людьми.
Нельзя было бы отрицать, что художественные вкусы того времени были чутки и искренни. Правда, прекрасных творений уже не появлялось более, но все с жадностью отыскивали их среди произведений прошлых веков. Этот самый Петроний за час до своей смерти приказал разбить свой сосуд для мирры, чтобы он не доставался Нерону. Произведения искусства продавались по баснословной цене. Нерон любил их до безумия. Увлекаясь идеей о великом, причем он вносил в нее так мало здравого смысла, как это только возможно, он мечтал о фантастических дворцах, о городах вроде Вавилона, Фив, Мемфиса. Императорский дворец на Палатинском холме (старинный дом Тиверия) был довольно скромен и до царствования Калигулы носил, в сущности, характер частного дома. Калигула, которого следует считать вообще создателем школы управления, хотя в этом отношении охотно признают, будто никто не стоял выше Нерона, значительно расширил дом Тиверия. Нерон утверждал, будто в нем ему тесно, и не находил слов, чтобы высмеивать своих предшественников, которые могли им довольствоваться. Он приказал соорудить из временного материала, как бы вчерне, резиденцию, которая могла стать наряду с сооружениями Китая и Ассирии. Этот дом, который он сам называл «временным» и который он мечтал в скором времени сделать окончательным, был целый мир. Его портики, длиной в три мили, парки, в которых паслись целые стада, уединенные уголки, озера, окруженные в перспективе фантастическими городами, виноградники, леса, вместе с самим дворцом занимали пространства больше, нежели Лувр, Тюильри и Елисейские поля вместе; они простирались от Палатинского холма до садов Мецены, расположенных на Эсквилинских высотах. Это было нечто феерическое; инженеры Север и Целер превзошли самих себя. Нерон хотел выполнить это сооружение таким образом, чтобы его можно было называть «Золотой Дом». Его тешили, разговаривая с ним о безумных предприятиях, которые могли бы увековечить его память. Особенно его занимал Рим. Он хотел перестроить его весь сверху донизу и назвать Неропалисом.
За последние сто лет Рим сделался всемирным чудом: по своей величине он сравнялся с древними столицами Азии. Здания в нем были прекрасны, массивны и велики, но улицы представлялись щеголям того времени жалкими, так как вкусы со дня на день все больше переходили на сторону банальных и декоративных построек; создалось стремление к тем эффектам ансамбля, которые занимают и радуют зевак, и отсюда проистекала погоня за тысячами пустяков, совершенно неизвестных древним грекам. Во главе этого движения стоял Нерон: Рим, как он себе его представлял, должен был получить вид Парижа нашего времени, одного из тех искусственных городов, построенных по высочайшему повелению, план которых рассчитан главным образом на то, чтобы приводить в восторг провинциалов и чужеземцев. Молодой безумец упивался такими вредными планами. Кроме того, ему хотелось видеть нечто оригинальное, хотелось грандиозного зрелища, достойного артиста; он жаждал события, которое отметило бы его царствование своей датой. «До меня, — говорил он, — никто не знал размеров того, что дозволено государю». Все эти самовнушения беспорядочной фантазии как бы воплотились в удивительном событии, которое имело самые важные последствия для занимающего нас предмета.
Так как мания поджога заразительна и часто осложняется галлюцинациями, то весьма опасно пробуждать ее в слабых головах, в которых она дремлет. Одной из черт характера Нерона была его неспособность сопротивляться навязчивой идее преступления. Пожар Трои, в который он играл с детства, страшно завладел им. На одном из своих празднеств он поставил в числе других пьес Incendium Афрания, в которой на сцене изображается пожар. В припадке эгоистического негодования против судьбы он воскликнул: «Как счастлив Приам, который мог видеть одновременно гибель и своей власти, и своей родины!» В другом случае, по поводу греческого стиха из Беллерофона Эврипида, гласившего: