боге, как типично символистски представлял себе его этот человек, и о «царстве божьем», «царстве небесном», о «сынах божьих». Нет ничего менее христианского, чем церковные огрубления — личный бог, «царство божие», которое грядёт, «царство небесное» по ту сторону, «сын божий» в качестве второй ипостаси Троицы. Всё это — простите за выражение — кулаком в глаз евангелия, — да в какой глаз! Всё это — всемирно-историческое циническое глумление над символом… И ведь очевидно, к чему относятся эти знаки — «отец», «сын», — очевидно, но не для всякого ока, это я признаю: слово «сын»{32} подразумевает приобщение к совокупному чувству преображения всего на свете (блаженство), а слово «отец» — само это чувство, чувство вечности и завершённости всего. — Стыдно припоминать, во что обратила церковь такую символику — не выставлена ли у порога христианской «веры» история Амфитриона?{33} А ещё догмат о «непорочном зачатии»?.. Да ведь им опорочено зачатие — —
«Царство небесное» — это состояние сердца, а отнюдь не то, что находится «над землёю» и грядёт «после смерти». Понятие о естественной смерти вообще отсутствует в евангелии: смерть — не мост, не переход, совсем нет смерти, потому что она принадлежит лишь кажущемуся миру, от которого только та польза, что в нём можно черпать знаки. И «смертный час» — тоже не христианское понятие: для проповедующего «радостную весть» нет «часа», нет времени, нет и физической жизни с её кризисами… «Царство божие» не ждут — для него нет ни вчерашнего, ни послезавтрашнего дня, и через тысячу лет оно не грядёт — это только опыт сердца: оно повсюду, оно нигде…
35{34}
«Радостный вестник» умер, как жил, как учил, — не ради «искупления людей», а для того чтобы показать, как надо жить. Практическое поведение — вот что завещал он человечеству: своё поведение перед судьями, перед солдатами, перед обвинителями, перед всевозможной клеветой и издевательствами, — своё поведение на кресте. Он ничему не противится, не защищает своих прав, не делает и шага ради того, чтобы предотвратить самое страшное, — более того, он ещё торопит весь этот ужас… И он молит, он страдает и любит вместе с теми и в тех, кто чинит ему зло… Всё евангелие содержится в словах разбойнику, сказанных на кресте. «Истинно человек этот был праведник, сын Божий», говорит разбойник. «Если ты это чувствуешь — отвечает спаситель, — ныне же будешь со мною в раю, будешь, как и я, сыном Божим…»{35}Не противиться, не гневаться, не призывать к ответу… И злу не противиться — любить его…
36
Только мы, чей ум раскован, только мы обрели предпосылку для уразумения того, что неверно понимали в течение девятнадцати столетий, — прямоту, ставшую инстинктом и страстью: она со «священной ложью» воюет ещё непримиримее, чем с любой иной… Всё это время люди были несказанно далеки от нашей деликатной и осторожной нейтральности, от той дисциплины духа, которая позволяет угадывать столь чуждые, столь тонкие вещи: всегда люди нагло и себялюбиво искали лишь собственной выгоды, вот и церковь построили в пику евангелию{36}…
Если искать признаки того, что за великой игрою миров скрывается ироничное божество, перебирающее верёвочки в своих ловких пальцах, немало даст тот колоссальной величины вопросительный знак, который получил наименование христианства. Человечество преклоняется пред обратным тому, в чём заключались исток, смысл, оправдание евангелия; в понятии «церковь» человечество освятило всё то, что преодолел и превозмог «радостный вестник» — напрасно искать более грандиозную форму всемирно-исторической иронии…
37
Наш век гордится своим чувством истории: как же мог он уверовать в этот бред — будто христианство началось с грубой побасёнки о чудотворце-искупителе, а всё духовно-символическое — только итог позднейшего развития?! Совсем наоборот: история христианства, начиная со смерти на кресте, — это история всё более грубого непонимания изначальной символики. По мере распространения христианства, захватывавшего широкие массы некультурных народов, чуждых тем условиям, при которых христианство зародилось, всё более необходимо становилось придавать христианству вульгарныйи варварский вид — так христианство усвоило вероучения и обряды всех подземных культов в Imperium Romanum, так оно впитало в себя бестолковщину всех видов больного разума. Судьба христианства определена с неизбежностью: вера должна была стать столь же нездоровой, низменной и вульгарной, сколь нездоровыми, низменными и вульгарными были потребности, какие надо было удовлетворить. И наконец, всё это больное варварство складывается, церковь — его сумма, и она становится силой — церковь, эта форма смертельной вражды к любой порядочности, любому возвышению души, любой дисциплине духа, любой искренней и благожелательной человечности. — Есть ценности христианские и есть — благородные: только мы, чьи умы раскованы, восстановили эту величайшую ценностную противоположность!
38
Я не в силах подавить вздох… В иные дни меня охватывает чувство, мрачнее самой чёрной меланхолии — презрение к людям. И чтобы не было сомнений в том, что я презираю, кого презираю, скажу: это современный человек, человек, с которым я фатально одновременен. Современный человек — его нечистое дыхание душит меня… К прошлому я, подобно всем познающим, куда терпимее, то есть великодушнее и самоотверженнее: я прохожу через тысячелетний дом — мир умалишённых и, как бы он ни именовался — «христианством», «христианской верой», «христианской церковью», прохожу по нему с мрачной насторожённостью, не решаясь привлекать человечество к ответственности за его душевные болезни. Но всё резко меняется, и моё чувство прорывается наружу, когда я вступаю в новейшее, в наше время. Оно наделено ведением… Что вчера — болезнь, то сегодня — неприличие: сегодня неприлично быть христианином. И во мне зарождается чувство омерзения. — Оглядываюсь по сторонам: не осталось ничего от того, что когда-то именовалось «истиной», и нестерпимо для нас слышать слово «истина» из уст жреца. Сегодня и при самой скромной потребности в благопристойном надо знать, что богослов, жрец, папа не заблуждаются, но лгут, — лжива каждая произносимая ими фраза, и они уже не вольны лгать «невинно» и «по неведению». Жрец, как и всякий человек, тоже знает, что нет ни «бога», ни «грешника», ни «искупителя», что «свобода воли» и «нравственный миропорядок» — ложь: серьёзно и глубоко преодолевающий самого себя дух уже никому не дозволяет не ведать о том… Распознаны в своей сути все церковные понятия — самая злокозненная фальсификация, какая только есть на свете, предпринятая для того, чтобы обесценить природу и любые естественные ценности. Распознан в своей сути жрец — опаснейший паразит, ядовитый паук жизни… Мы знаем, и наша совесть знает, чего стоят, чему служат жуткие вымыслы жрецов и церкви — с их помощью достигнуто то состояние самооскопления, когда вид человечества внушает омерзение: это понятия «мира иного», «Страшного суда», «бессмертия души», самой же «души», это орудия пыток, целые системы жестокости, посредством которых правил и утверждал свою власть жрец… Всякому это известно — и тем не менее всё остаётся по-старому. Где последние остатки приличия, уважения к самим себе, если наши государственные мужи — люди откровенные, антихристиане{37} во всём, во всех своих делах — называют себя христианами и идут ко причастию?.. Молодой государь во главе своих полков — великолепное зрелище, выражение себялюбивости и высокомерия своего народа… — и вот он бесстыдно именует себя христианином!.. Но кого же в таком случае отрицает христианство? Что называется «миром»? Вот что: человек — судья, солдат, патриот; человек защищается, когда на него нападают, блюдёт своё достоинство, имеет свою гордость, ищет для себя выгоды… Поведение в каждый отдельный момент жизни, всякий инстинкт, любая оценка, становящаяся поступком, — всё сегодня противоречит христианству, всё — антихристианское: каким же чудовищно лживым уродом должен быть современный человек, чтобы, несмотря на всё это, не стыдиться называть себя христианином! — — —
39
Вернусь назад и расскажу доподлинную историю христианства. — Уже само слово «христианство» основано на недоразумении; в сущности, был один христианин, и тот умер на кресте. Само «евангелие» умерло на кресте. То, что с той минуты называют «евангелием», всегда было обратным тому, ради чего он жил, — было «дурной вестью», дисангелием. Ложно и бессмысленно видеть отличительный признак христианина в «вере», например в вере в искупление грехов Христом: христианское — лишь в практическом поведении, в жизни, подобной той, какую вёл распятый… Ещё и сегодня возможно так жить, для некоторых это даже неизбежно: подлинное, первоначальное христианство возможно во все времена… Не веровать, а действовать, прежде всего многого не делать, быть иначе… Состояния сознания, вера, затем то, что мы считаем истинным, — всякому психологу это известно, — они совершенно безразличны и пятистепенны в сравнении с ценностью инстинктов: говоря точнее, всё понятие духовной причинности насквозь ложно. Сводить свою христианскую веру к мнениям, к феноменам сознания — значит отрицать христианство.