Мечты были так соблазнительны, так реальны, что невольно вставал вопрос: почему бы не поехать?
Я сейчас же предвижу ваше недоверчивое замечание: каким же образом, при вашей боязни смерти, вам могло придти в голову, не в мечтах, а в действительности, ехать туда, где свищут пули?
Ваше замечание совершенно справедливо, и, как всегда, моё единственное оправдание в том, что я странный человек.
Видите ли, мечтая сначала как о чём-то совершенно несбыточном, а потом задав себе вопрос, почему бы этому и не быть, я ни одной минуты не сомневался в том, что ни малейшей опасности себя не подвергну. Я не знал, как именно всё это сделаю, как я умудрюсь съездить в Македонию и вернуться оттуда героем, ни разу не подвергнувшись опасности, но я внутренне уже решил, что это как-то возможно, что я всё это сделаю. Мне даже думать не хотелось, как именно всё это я устрою. Даже больше: такие мелочи способны были лишь расхолодить меня.
Таким образом, опасность меня не пугала нисколько. Но что, кроме этого, могло удерживать меня дома? Ничего. Даже больше, такая поездка меня выбрасывала из колеи, а это опять-таки для меня было одно из необходимых условий, чтобы выйти из того ужасного психического состояния, в котором я находился последние дни.
Я знал, что через Родионова дня в три все мои знакомые узнают о моём отъезде. Мысленно я не говорил себе «я еду», но очень хорошо чувствовал, что вопрос решён и что всё сделается само собой.
Когда теперь я вспоминаю то время и всю эту странную до нелепости поездку, мне страшно хочется узнать, случалось ли и с другими что-нибудь подобное? Во мне многое есть такое, что, я уверен, не есть моё исключительное достояние. Но вот насчёт этого я не знаю.
Не думайте, что это праздное любопытство. Знаете, я уверен, что в таких фактах больше всего выражалась моя «трупная» психология: нужно совершенно потерять всякую жизнь, чтобы какие-то силы могли так качать из стороны в сторону человеческую личность. Вот я и хотел бы знать — ведёт ли трезвость взглядов к такому безумному качанью всякого? Если да, то, Боже, какой хаос ожидает жизнь в недалёком будущем, даже думать смешно!
XIЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ?
Я очень хорошо помню лицо Верочки, когда она отворила дверь и почти шёпотом сказала, не глядя на меня:
— Здравствуйте.
Она уже слышала о моём отъезде. Я это знал и пришёл с ней попрощаться.
Я расскажу вам, как умею, о том, что произошло в этот памятный вечер, но сумею ли передать самое важное, вскрыть самую главную черту того, что произошло, этого я не знаю. Вообще, чем глубже я вникаю в самого себя, тем яснее чувствую всю неуловимость самых основных начал психической жизни. Остаётся говорить о фактах жизни, а чуть захочешь заговорить об их источниках, сейчас же упираешься в загадочнейшее слово «индивидуальность».
Это альфа и омега всего.
С первого же взгляда на Верочку я заметил в ней что-то особенное.
Теперь, когда я вспоминаю её глаза, сиявшие какой-то скрытой радостью, непривычно сдвинутые чёрные брови и нежно-розовые полудетские губы, мне хочется безумно рыдать, не знаю от чего — от нестерпимой жалости или от ужаса перед всем случившимся много спустя после того далёкого вечера. Но тогда, о, тогда я не был так сантиментален, и хотя я не понял причин её перемены, но инстинктивно чувствовал неприязнь к ней.
Она молча провела меня в свою комнату, так похожую на детскую, маленькую, уютную, тихую, усадила на диван, с какой-то новой для меня заботливостью и с необычайной неловкостью движений.
— Вы едете… я слышала, — отрывисто сказала она.
— Да, еду.
Мы помолчали.
Опять начиналась ложь — явная, несообразная ни с чем и, вместе с тем, верьте мне, так бесконечно похожая на правду! Судите меня, как хотите, но опять я буду клясться вам, что, сидя в «детской» Верочки, зная, что она видит во мне героя, едущего в Македонию умирать, и не только не разубеждая её в этом, а наоборот, разыгрывая комедию, рисуясь, если хотите, своим несуществующим благородством, — я искренно трепетал весь от тех чувств, которые были бы совершенно такими же, поезжай я в Македонию на самом деле.
— Я не понимаю вас, — каким-то бессильным шёпотом говорила Верочка, — зачем… почему в Македонию, разве здесь нельзя?.. разве здесь мало дела?..
— Если бы вы знали, что делается в Македонии, вы не сказали бы этого, — с искренним упрёком сказал я.
— По-моему, вам ехать умирать в чужую страну — это… это подлость!
Слова её вырвались с внезапной неудержимой силой, и столько было в них напряжённой жгучей ненависти, что я совершенно растерялся.
Секунду, одну только секунду, мы в упор смотрели друг другу в глаза и, как по уговору, оба встали со своих мест.
Я не узнавал Верочку. Бледная, суровая, со сжатыми плотно губами, она была так нова, взрослая, сильная. Мне стало жутко; между нами начиналось нечто такое сложное, роковое, чему я, слабый, растерянный, помешать был не в силах.
— Вы не понимаете меня… вам очень стыдно говорить так, — начал я, чувствуя, что медленно, мучительно краснею.
— Вы едете туда напоказ! — в каком-то исступлении, задыхаясь, кричала она мне прямо в лицо. — Напоказ! из самолюбия, тщеславия — вы жалкий, ничтожный урод… помните, как тогда… Это тогда вы о себе говорили, я отлично понимаю теперь… Это у вас в душе такая грязь, такая мерзость…
— Послушайте… замолчите… это ложь!..
— Ложь, ложь? — сверкая глазами, с истерической усмешкой спрашивала она меня в упор.
— Ложь! — почти кричал я.
— Так зачем же вы едете? — неожиданно мягко дрогнувшим голосом сказала она. — Ну зачем, что вам Македония? Нет, у меня голова кругом идёт.
Я ничего не понимал. Смутно, по-прежнему с неприязнью, я не то чтобы догадывался, а как-то предчувствовал глубоко скрытую причину совершенно неожиданных выходок Верочки.
— Я не могу жить здесь, когда эти зверства, эти нечеловеческие зверства там, в горах — за несколько сотен вёрст…
— Что же вы, спасать пойдёте?
— Да…
— Хотела бы я вас посмотреть в полном вооружении, — с коротким злобным смехом сказала она.
Я молчал.
— Что же вы молчите… Говорите, что вы меня любите, что вы умираете от отчаяния, покидая меня, что вы обо мне будете думать всю дорогу, и когда вас будут мучить турки, вы будете думать обо мне, обо мне одной. Ну говорите же, говорите!..
— Верочка, что с вами, успокойтесь, — бормотал я, в изумлении смотря на неё.
— Отвечайте мне, понимаете ли вы, как вы смешны, худой, узкогрудый, с больным лицом, усталыми глазами, в воинских доспехах с саблей, револьвером, винтовкой? Вы карикатура… вы…
Послушайте, вы способны оскорбить, — внезапно приходя в прежнее почти истеричное состояние, прокричала она. — Или вы Христосик всепрощающий… Так знайте же, что я ненавижу, ненавижу вас всеми силами души!
— В таком случае мне остаётся… — Я повернулся, чтоб идти.
— Постойте… Ради Бога, скажите мне, только так, чтобы я поняла вас, почему вы решили ехать?
Я остановился.
— Я не знаю, сумею ли я объяснить. Ведь Македония… Балканский полуостров… Болгары… турки… всё это такие далёкие безжизненные слова… Но представьте себе всех этих болгар такими же живыми людьми, как мы с вами… Лица у них открытые, добрые, чисто славянские. Ребятишки бойкие, весёлые… Так вот, видите ли, пусть это не Болгария, не Македония, а Тверская и Московская губернии. Только представьте себе это ясно, отчётливо. Пусть обесчещена девушка не какая-то там болгарка, а ваша сестра, пусть по деревням на копьях носят не каких-то македонцев, а ваших братьев, Николая Эдуардовича. Не думайте, ведь и у них бывают братья, сёстры, невесты. Заполните, Бога ради, эти мёртвые картины живыми образами, представьте себе несчастную страну, сжатую со всех сторон грубой варварской силой, терзаемую до издевательства; обиженных, обесчещенных людей, которым не к кому обратиться за правдой, — и вы поймёте, что нельзя жить, когда всё это творится на земле, жить, не бросившись туда, хотя бы затем, смейтесь сколько хотите, чтобы целовать ноги так страдающих людей…
Я замолчал. Я был уверен, что, как тогда, перед нашим объяснением, она поддастся моей власти. Я ждал, что она в раскаянии, со стыдом будет молить меня о прощении.
— Я вам не верю, — едва внятно произнесла она.
Я молча повернулся и пошёл прочь.
Но Верочка быстро встала между мной и дверью.
— Уходите? — как в ознобе, дрожа всем телом, совершенно чужим голосом сказала она.
— Вам будет стыдно…
— Хорошо, идите. — Она отворила передо мной дверь. — Только знайте… — И наклонившись ко мне, так что лицо её скользнуло по моей щеке, неслышно, одними губами она прошептала какое-то слово.
Я не расслышал, но понял его.
Я нелепый, дикий, а не «странный» человек! Любовь выражает человеческую личность! Ну, а что такое любовь-то! Поцелуи, объятья, сладкие улыбки. Или, может быть, любовь — это мучительство, это потребность бить, терзать, издеваться? Я не знаю, что такое любовь, и думаю, что люди выражаются не столько в любви, сколько в том, что они называют любовью. Для одного любовь — это полнолуние с соловьём, для другого — слёзы, кровь, неистовое безумие, а для третьего любовь — отвращение. Не верите, думаете, автор на фальшивые психологические тонкости пускается? О, я насквозь вижу всю суть «обыденных» рассуждений, которые так же далеки от жизни, как египетские пирамиды. Но если вы до сих пор верили мне и хоть сколько-нибудь понимали мои странности, то поверьте и этому.
Неожиданный, застенчивый, почти детский шёпот Верочки о любви меня, странного человека, не наполнил ни блаженством, ни страстью. Испугом и холодом вошли слова её в моё сердце. Но я, автомат, мёртвая форма мёртвой жизни, мог ли я, как на каких-то пружинах, не обнять её, не прижать к своей груди, словом, не поступить как влюблённый? И я всё это сделал порывисто, страстно, как полагается, сделал механически, не думая, если хотите, не притворяясь, а как-то само собой — в то время как на душе, кроме тяжёлого непонятного испуга, ничего не было.