Антихрист — страница 25 из 29

Мне начинало казаться, что уже какие-то проблески Добра зашевелились внутри меня. Я почти торжествовал! Согрешить, согрешить, во что бы то ни стало самым страшным, самым тёмным грехом.

Мог ли я думать о том, какой это будет грех! Он должен превосходить всякое разумение человеческое, всякую злую человеческую волю. Такой грех вдруг, сам является. И я ждал, что мне сделается ясно, что именно нужно сделать, чтобы переступить последнюю точку.

Но куда же идти? Где это свершится?

Домой? Опять в полное одиночество, в эту опротивевшую комнату, где я столько хныкал и причитал? Или так и стоять на улице, стоять и ждать. Или уж в питомник грязи и безобразия, в какой-нибудь притон, в какой-нибудь «сад» с увеселениями…

Я нанял извозчика и поехал.

Сезон почти уже кончался, и народа в «саду» было мало. Я прошёл через сырые аллеи, освещённые холодным электрическим светом, в «закрытый театр». Там народа было больше.

Представление уже началось.

Чувствуя неловкость во всём теле и невольно меняя походку, прошёл я вдоль длинного партера, показавшегося мне бесконечным, к своему месту в первом ряду.

На сцене полуголая шансонетка что-то пела по-французски.

Я сел и, деревенея всё больше и больше, впадая в своё обычное мертвенно-автоматическое состояние, стал развязно оглядываться по сторонам. Даже посвистал немножко в тон оркестру.

В первом ряду я был один, и, почему-то долго не решаясь глядеть на сцену, я должен был сидеть вполоборота, чтобы нелепо не уставляться в пустые стулья.

Шансонетка кончила. Несколько хлопков. Чей-то хриплый голос сверху крикнул «браво!». Вышла другая.

Я повернулся и стал рассматривать её гораздо циничнее, чем мне этого хотелось.

Она была совершенно раздета, короткое красное трико туго обтягивало её и позволяло видеть всё. Она была красива и сложена в «моём вкусе». Впрочем, у всех мужчин одинаковый вкус. Влюбляются, разумеется, в разных, но женщин «вообще» все любят одинаковых.

И пусть мне не возражают — всё равно не поверю. Все, как воры, прячутся, комедию разыгрывают, а на уме у всех одно: и у моралистов, и у проповедников, и у студентов, и у офицеров, и у учёных, и у общественных деятелей.

Она плясала, показывая то, что, она прекрасно знала, любят все без исключения. Когда она наклонялась, трико почти лопалось на ней, и мужчины стучали палками в знак своего одобрения.

Я невольно осмотрел зал, и сразу мне стала противна, злобно-противна эта скотская похоть, эта голая продажная девка, которая всем, всем без исключения, позволяет смотреть на себя.

Мечты, как искры, вспыхнули во мне.

О, какой эффект — встать и сказать громовую речь о том, как осквернили они красоту, как забрызгали грязью женщину, затоптали чистоту и целомудрие! Наполнить ужасом и смятением сердца всех этих самодовольных, развратных, пошлых самцов, которые осмеливаются такими подлыми глазами смотреть на её танцы.

Сказать, что они не смеют, не достойны видеть её прекрасной наготы, её святого роскошного тела.

О, как струсили бы они все, когда я заговорил бы о близости смерти каждого из них, как восторженно смотрели бы на меня эти несчастные рабыни, которые за деньги отдают себя на позор.

А она, роскошная, голая танцовщица, остановилась бы с недоумением на эстраде и, закрыв лицо руками своими, устыдившись своей наготы, бросилась бы в уборную, чтобы прикрыть себя.

— Браво, браво! — кричали со всех сторон.

Она улыбалась, кланялась низко, неестественно — только чтобы показать получше публике свою грудь.

Ну где же, где настоящий грех?

Я всё это знаю, всё, в тысячу раз худшее, чем они. Всё делал. Где же окончательная, последняя точка греха? Ну, хорошо, пойду в отдельный кабинет, напьюсь пьян; ну, разврат, грязь, бесстыдство! А Марфа? Что после тех ночей здешние игрушки? Может ли быть в разврате «последняя» точка? Разве ещё не весь его прошёл я? Разве не всё равно — здесь или дома? Не одна, а десять? Крестьянская девка или блестящая кокотка? Так что же, что же, наконец, сделать мне? Убийство? Я мысленно представил себе и подумал: могу, да, могу и убить. Только противно: кровь, мёртвое тело. Значит, не здесь. Ну, обида, несправедливость, оскорбление? Что же, о Господи, что же, наконец?

Я вышел в сад. С открытой сцены доносился резкий дребезжащий голос клоуна.

Вдруг распахнулась боковая дверь, и из неё вышла танцовщица, которую я только что видел. Высокая шляпа и узкое кисейное платье изменило её, но всё же это была, несомненно, она.

Я пристально посмотрел на неё, она и не думала отворачиваться и даже, как мне показалось, улыбнулась мне.

Я машинально сделал несколько шагов к ней. И, глядя в упор, отрывисто сказал:

— Хотите ужинать?

Она приостановилась, быстро осмотрела меня смеющимся опытным взглядом и, сильно картавя, певучим голосом проговорила:

— С удовольствием, я устала, а вы положительно недурны и… comme il faut… в вашем лице что-то есть…

— Однако вы философ не хуже меня, — неловко улыбаясь, сказал я.

Она засмеялась и, продолжая грубо рассматривать моё лицо, говорила:

— Вот странно, глаза у вас такие серьёзные, точно вы учёный или правда философ, а как будто бы не похоже…

— Почему?

— А губы-то у вас какие!.. — захохотала она и взяла меня под руку.

Точно холодный ток пошёл по моему телу от этого прикосновения. Я торопливо, даже резко высвободил руку и, растерянно глядя по сторонам, сказал скороговоркой:

— Одну минуточку… подождите, я сейчас найду своего знакомого и скажу ему, чтобы он меня не ждал.

Не дожидаясь ответа, я круто повернул в сторону и пошёл в глубь сада.

Жёлтые блестящие листья кружились в воздухе и медленно ложились по дорожке; несколько гимназистов в высоких воротничках, с хлыстиками прохаживались по скучным пустым аллеям.

Я почти бегом повернул к выходу. Да, без преувеличения могу сказать — последняя точка была близка от меня! Но, увы, не последняя точка греха, а умоисступленья!

А что, если бы и в самом деле с ума сойти, только окончательно, и там, в безумии, перенестись в какой-нибудь райский сад, где нет «ни печали, ни воздыхания»?

Да нет, вот кому следовало бы сойти, всё переносит в трезвом уме!

Но всё же до последней точки дошёл я. Ещё бы! Ведь, можно сказать, разом рухнули мои последние надежды!

Никакой последней точки греха вовсе нет, потому что и греха вовсе нет — вздор всё! И мог бы пойти поужинать, и «десяток» бы повёл с собой. И убил бы, и изнасиловал бы, и оскорбление нанёс — всё можно, всё! И нет никакой точки, нигде нет, ни в чём нет. А коли нет, так и добра никакого не существует.

«Так неужели же я ещё жить буду? И куда идти теперь? Только не домой, только не домой», — с ужасом подумал я.

Господи, и опять будет тянуться время, тихо, час за часом, тоскливо и неизбежно. Заснуть бы, одервенеть бы как-нибудь, в истукана какого-нибудь превратиться.

Дребезжат пролётки, и каждый звук как игла вонзается в мозг.

«Ну что ж теперь? — и я даже остановился. — Но нельзя стоять! Надо идти, надо жить, надо мучиться, зачем-то надо, надо и надо!»

Я дошёл до какого-то бульвара, сел на первую попавшуюся скамейку и решил сидеть, покуда не прогонит сторож.

Вот тебе и познание Добра и Зла! Мразь какая-то…

VIIМОЛИТВА

Должно быть, я заснул. По крайней мере, очнувшись, я увидал около себя сторожа, который смотрел на меня положительно с любовью и говорил:

— Ну, барин, теперь на службу пора.

Я встал и поплёлся «на службу». Поплёлся бессмысленно «жить».

Рано было. Часов, самое большее, семь. В церквах звонили.

«А что, — подумал я, — пойти в церковь, так, хоть для разнообразия».

Я вспомнил про святого, мощи и сразу решил пойти в тот монастырь. Ни за чем! — так просто пойти. Оказалось, что я был от монастыря совсем близко. По мере того, как я подходил, меня начинало разбирать любопытство: не случится ли там ещё со мной что-нибудь «необыкновенное». Говоря по правде, необыкновенного на этот раз ничего не случилось. Если не считать таким самое это хождение Антихриста «ко святым мощам».

Шла служба, народа было довольно много. Церковь имела совсем другой вид, чем вечером. Она, скорее, похожа была на ту, которую я «видел». Мне даже на минуточку показалось, что и в самом деле это та самая церковь. Я так был настроен, что в ту минуту ничему не удивился бы. Ну, та — и прекрасно!

Я протискался к знакомому возвышению, к знакомому тяжёлому покрывалу из парчи с вырезанным чёрным отверстием. Свечи целыми снопами пылали со всех сторон. Даже мне почудилось что-то радостное в этих ярких огненных языках.

Пели Херувимскую. Многие, по преимуществу женщины, стояли на коленях. Священник в алтаре приподнимал руки, и сзади риза так странно оттопыривалась горбом: мне почему-то это с детства чрезвычайно нравилось.

Мне хорошо было.

За ночь я страшно озяб, а тут так тепло. Немного клонило ко сну, от ладана приятно кружилась голова, и всё точно покачивалось вокруг.

Хор был небольшой, но пел складно и, как мне показалось, даже с некоторым чувством.

«А вдруг из алтаря опять выйдет он? — без всякого страха подумал я и как-то бессильно прибавил: — Ну и пусть, и Господь с ним».

— Всякое ныне житейское отложим попечение! — донеслось до меня сквозь синий дым ладана.

«Так бы всегда, так бы всю жизнь… "Всякое ныне житейское отложим попечение"…»

И твёрдо смотря на чёрное отверстие в парче святого, я торопливо стал про себя читать молитвы, не останавливаясь и быстро-быстро крестясь.

«Господи, разучился я молиться, но Ты научи меня, научи. Господи! Хочу я воскреснуть душою… Господи, видишь, что хочу… Хочу чистым быть, хочу как мальчик быть… чтобы стыдно стало… Женщин не знать… Тебе, Господи, служить хочу…

…Дай мне веру, дай мне силы… Спаси меня. Призови меня к покаянию, научи Добру. Я устал, Господи, я чувствую, что разлагается душа моя. Ты один можешь спасти меня, знаю, что только Один Ты!»