Я входил в роль. Я лгал. Я никогда не воскресал. Но какая-то правда была же в моих словах. Какую-то завесу приподнимал же я со своей души! Я вдохновенно говорил, властно. Даже Глебов притих. Я видел это.
— Я раз навсегда скажу тебе и всем обличителям своим, — грозно продолжал я. — Вы — ничтожные, жалкие моралистики, с аршином копающиеся у моих ног и вымеривающие, подхожу ли я к христианству, вы — подлые паразиты, питающиеся моими муками, которые я несу за вас и за многих.
Да, вы не знаете греха! Вам легко мерить аршинами и вершками, потому что вы никогда, слышите, никогда не подымались из грязи. Вы не падали низко, потому что неоткуда падать вам — вы вечно копаетесь в грязи. А если бы вы хоть раз поднялись к небесам, вы поняли бы, что с высоты паденье бывает глубоким!
Разврат! Да смеете ли вы употреблять это слово! Не разврат ли уж эти ваши мелкие трусливые похожденьица, в которых неизвестно чего больше — подлого самолюбия или зловонной слякоти. Вы не знаете всей великой тайны разврата. Вы оскверняете своим поганым прикосновением великое слово «грех».
Ты хочешь знать, грешил ли я? Да, да, грешил — но я за свой грех заплатил всей своей жизнью… Я мученик!.. Знаешь ты это… Мучеником рос с детства, мучеником лягу в гроб.
Я начинал говорить правду. Слёзы давили мне горло.
— Терновый венец! — почти кричал я. — Да знаешь ли ты, что не венец, а всё тело, все ноги, вся грудь — всё исколото у меня терниями.
Не вам судить меня, тянуть меня к ответу. Это вправе сделать только тот, кто так же, как я, горел всю жизнь, кто ночами с безумными воплями валялся у подножия креста Господня, кто выстрадал всю жгучую, огненную боль религиозных сомнений…
Я душой усумнился!.. Понимаешь ты, душой усумнился!.. Суди же меня, если хочешь… если смеешь…
Задыхаясь, я почти упал на диван.
Глебов быстро встал и, положительно растроганный, потянулся ко мне. Не то он поцеловать меня хотел, не то просто руку пожать. Но я не двинулся с места навстречу ему. И он, неловко кланяясь и пятясь к двери, произнёс скороговоркой:
— Ты уж слишком, голубчик, я этого не хотел. Простите, недоразумение!.. До свидания…
Он ушёл.
По обыкновению, возбуждение моё разом схлынуло. И от нелепой сцены, только что разыгравшейся, остался лишь какой-то осадок досадной, ненужной пошлости.
Итак, всему конец.
Кажется, никогда с такой осязательностью не чувствовал я всю безысходность и беспросветность своей жизни. Казалось, жизнь не может двигаться дальше. Должен же кто-то понять, что больше нельзя так.
«Верочка бы!» — промелькнуло в усталом мозгу. Ничего ей не нужно рассказывать, она не станет «обличать»… Просто бы отдохнуть около неё. За руку бы взять. Нельзя же дальше так…
Я быстро схватил лист почтовой бумаги и написал: «Верочка, приходи, если можешь»…
IXОПЯТЬ НОВАЯ ЖИЗНЬ!
Ну конечно, она пришла! Разве она могла не придти! Моя святая, маленькая, худенькая девочка! Она только и думала обо мне всё это время, несколько раз сама хотела придти, да боялась, что «ещё хуже будет», она не только придти готова, она всё готова сделать, только бы этого «никогда, никогда больше не было».
Бедная девочка моя! Знала ли, знала она, когда всё это говорила, что произойдёт на следующий день!
Она обняла меня, прижалась всем слабеньким нежным тельцем своим и молча целовала лицо моё, плечи, глаза, лоб, волосы.
Усталый, растроганный, я тихо плакал и целовал её руки не как любовник, а как внучек, ненаглядный Ленточек в синей шёлковой рубашечке, целовал когда-то сморщенные ласковые руки бабунчика.
— Устал я, Верочка… — тихо сказал я.
Вот уж мы на диване. Она положила под мою голову подушку, а сама села близко-близко ко мне, вся сияя, вся любящая, добрая, прозрачная.
— Начнём новую жизнь, — тихо сказала она, ласково смеясь своими ясными, почти детскими глазами.
— Новую жизнь, — тоже улыбаясь, повторил я за ней.
Сон, сон! Сладкий последний сон моей жизни!
Всё, что только было когда-нибудь радостного, светлого в душе моей, всё разом воскресло и заговорило, зарадовалось во мне.
Я почувствовал какую-то трепетную нить, которая протянулась и к виноградному домику, и к недавней иллюзии «новой жизни» в нём, и дальше, в глубь первых детских воспоминаний. Бывали уже, бывали тогда дивные, радостные дни. Или и они тоже не больше, как «иллюзии»? О, конечно, иллюзии, коль скоро их съело подлое время, съело, безжалостно глотая кусок за куском, минуту за минутою.
Но в тот вечер «новой жизни» я не хотел думать об иллюзиях.
Я смотрел в глубь сияющих глаз Верочки, и ласковые лучи их, казалось, воскрешали во мне всё прошлое, безвозвратное, сообщали ему какую-то нетленную радость вечной жизни.
Волнуясь, как маленький мальчик, я рассказывал ей, какой у нас был пруд в деревне, как в самый сад заливала вода за забор, и мы, завернув штанишки, потихоньку от старших бегали по воде и ловили тритонов. Вода тёплая, ноги приятно колет трава, солнце так и парит, так и блестит. Синие стрекозы нежно порхают над самой водой, пахнет тёплым илом и душистыми яблонями.
Я почти плачу от радостной неожиданности этих воспоминаний. Так бы и сорвался с дивана и побежал вместе с Верочкой в сад, в лес, наскоро забежал бы в клубнику, и так на целый день.
Старая жизнь, как казалось тогда мне, воскресла в душе моей и слилась невидимо с новой, возрождающейся жизнью.
Да, это, несомненно, был сон!
Только во сне могут так блаженствовать люди, так терять голову, так отдаваться иллюзиям.
Я всё забыл на этот час: и смерть, и зло, и добро, и святого, и дьявола. Я помнил только одно: радость детских лет и радость грядущей жизни. Прошлое и будущее таинственно сливалось в торжествующую радость жизни.
Я не устал больше. Я не могу лежать. Мне нужно двигаться, говорить, смеяться.
Мы начинаем вспоминать Трофима Трофимыча, тётушку и хохочем, хохочем, как сумасшедшие.
Верочка преобразилась вся. И она тоже — вся как в прошлом. Только два года назад так неудержимо весело звучал её голос, так сияло нежное, хрупкое лицо её.
Отворили окно. Холодная осенняя ночь пахнула на нас, ворвался уличный шум. О, как хорошо! Всё хорошо: и шум, и холод, и осень.
Я любил Верочку. Любил, любил — несмотря ни на что!
Милая, жизнь моя! Я не мог больше выдержать этой ликующей радости, этого внезапного безумного счастья. Я обнял её, как родную, как чистую, ненаглядную сестру свою.
— Прости, прости, прости… — шептал я, почти теряя сознание.
Господи, да разве можно говорить «прости», разве она уже давно не простила? Всё простила, всё забыла и слушать не хочет. Ничего этого не надо. Любит она, любит. Всё отдаст за меня, жизнь отдаст, всё.
Святая моя, маленькая моя Верочка!
Ей домой нужно. Завтра она опять придёт, обязательно придёт. Она больше никогда меня одного не оставит.
Мы вышли в прихожую.
Уходит… значит, так надо… А завтра опять… это новая жизнь.
Уже совсем прощаясь, она сказала:
— Ты слышал, завтра предполагаются беспорядки.
Я ничего не слыхал. Но, должно быть, моё воскресение было неполным! Во всяком случае, прежняя неожиданная для самого меня лживость и внезапность ответов осталась.
— Слышал, — сказал я серьёзно и прибавил: — Я тоже иду.
Верочка посмотрела на меня хорошим, «честным» взглядом и по-мужски пожала руку.
Ушла… Прощай, Верочка!
XКОНЕЦ
Я сидел и ждал её. Резкий звонок — верно, она. Я сделал вид, что занимаюсь, хотя целый день сидел, ничего не делая.
Вдруг с шумом распахнулась дверь, и я увидал Николая Эдуардовича. Он был без пальто, мокрый от дождя, со сбившейся на сторону шляпой.
Не здороваясь, крепко схватив меня за плечи, он проговорил с какой-то странной отчётливостью:
— Верочку убили…
Я встал и безжизненно, как труп, уставился на край стола.
Ни жалости, ни горя, ни испуга, ни удивления… Да, да, я знал это, опять точно заранее до мельчайшей черты всё предчувствовал: и как он войдёт, и как он скажет.
Мы ехали молча. Николай Эдуардович успел только сказать:
— Я убеждал её утром не ходить, она сказала, что ты там будешь и ей необходимо.
Я вошёл в её комнату один…
Слушайте, вы, читатели, от нечего делать читающие романы! Вам хочется наслаждаться эстетическими эмоциями. Уходите прочь отсюда, здесь моё царство, я не хочу, чтобы вы были здесь!
Я не хочу, чтобы вы видели её на столе. Руки, сложенные на груди, на узенькой детской груди, простреленной глупым кусочком свинца! Она лежит, как и все мертвецы, никому ненужная, падаль, гнилой мусор… А ведь лицо её, она вся как живая, те же длинные ресницы, та же полуулыбка, те же мягкие нежные волосы.
Я зарыдал, завыл, прижимаясь к её твёрдому холодному тельцу:
— Верочка, Верочка… ты, ты!.. девочка моя!..
Не помня себя, я схватил её за руку, как живую. И в ужасе отшатнулся: восковая рука с растопыренными пальцами, как выточенная, холодная, неподвижная, — рука какого-то мертвеца была в моей!
Нет тут Верочки! Нет никого! падаль, одна падаль!..
Всё падаль, всему конец. Все издохнут, всё гниль!
— Ура Антихристу! — дико закричал я и без шапки выбежал вон.
— Извозчик, извозчик!.. — Я бросился в пролётку: — К девкам, в публичный дом!
Прошло полгода с тех пор, как произошло только что описанное событие.
Жизнь моя кончена. Я не выхожу из дома и, как сознавшее себя животное, покорно дожидаюсь, когда моя «очередь». Не живу — догниваю!
Вот и вся моя исповедь!
Но на прощанье мне хочется задать вам два вопроса. Один серьёзный, а другой — так себе, пустяки, почти что для шутки.
Видите ли, когда я уже совсем кончал свои записки, мне пришёл в голову странный вопрос:
Можно ли узнать Христа, не пережив Антихриста?
Я знаю, что в этом вопросе есть какая-то несообразность, но, с другой стороны, и какая-то смутная надежда. Впрочем, об этом сейчас мне как-то страшно думать. Устал я.