Валентин ПавловичСвенцицкий
АНТИХРИСТ
Записки странногочеловека
роман
И поклонятся Ему всеживущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланногоот создания мира.
Откр. 13, 8
В любви нет страха, носовершенная любовь изгоняет страх; потому что в страхе есть мучение.
1 Ин. 4, 18
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Я хочу написать своюисповедь. Но кто верит публичной исповеди? Да и какое имею я право публичноисповедываться? Для этого нужно быть Августином, Руссо или Толстым. А я —только странный человек. Кому нужна моя исповедь? Между тем, я чувствую, чтоисповедаться мне необходимо, и именно публично. Почему?.. Но может быть, этостанет ясным из дальнейшего. Покуда поверьте на слово, что это необходимо.
С одной стороны — необходимо,с другой — невозможно. Как выйти из этих противоречий?
Я решился на оченьрискованный, но единственный пришедший мне в голову выход: я решил своюисповедь озаглавить «Записки странного человека».
С первого взгляда можетпоказаться непонятным, в чём тут выход. Разве что-нибудь меняется от заглавия?Уверяю вас, очень даже меняется. И я уверен, что при таком заглавии мне никтоне поверит, что я исповедуюсь.
В самом деле, что бы нинаписал я, какую интимнейшую сторону, фактическую ли, психологическую ли, низатронул, с какою бы точностью она ни соответствовала действительности, я знаюнаперёд, что всякий читатель подумает: это он нарочно от своего имени пишет,это так себе, литературная форма, для живости, так сказать, рассказа.
Если же я, раз в жизни сдействительной откровенностью, в этих «Записках» выложу всю грязь, всюпутаницу, всю тьму своей души, мне никто не скажет, что ты, мол, мерзавец, аподумает: автор, должно быть, хороший человек, коли такого мерзавца сумелописать.
Если же, наоборот, я вздумаюрассказать о чём-нибудь хорошем в себе, я уверен, что этому хорошему всепорадуются от души. Да и почему не порадоваться, когда в литературномтипе найдутся положительные стороны? О герое «Записок» не подумают, как обавторе «Исповеди»: прекраснодушничает, рисуется — говорит, хочу каяться, а самхвастается.
Итак, что невозможно для«Исповеди», то возможно для «Записок».
Одно только меня пугает,и так пугает, что я чуть-чуть даже из-за этого вовсе не отказался писать«Записки». Дело в том, что я как странный человек буду писать, конечно,странные вещи; но так как они в большинстве случаев будут далеко для меня нелестны, то, несомненно, пиши я «Исповедь», меня могли бы назвать каким угодноругательным словом, но, во всяком случае, приняли бы всё за чистую монету.
Теперь же, в «Записках»,все эти странности будут отнесены за счёт неумелости автора, усмотрят«стремление к эффектам», нарушение художественной правды и массу другихпреступлений — словом, не поверят. Боюсь, что скажут: в действительности это невозможно,это выдумка. Не в самолюбии тут дело. Но каково это слушать человеку, которыйзнает, что всё написанное им безусловная правда, и который готов ручаться закаждое написанное им слово...
Но другого выхода нет, иприходится пренебречь этим неудобством.
Дабы с первых же страницу меня с читателями не возникало недоумений, я должен ответить ещё на одинвопрос, который предвижу: «Если вы так хотите, чтобы ваши записки не приняли за"Исповедь", то зачем вы изо всех сил хотите доказать, что это естьименно "Исповедь"?.. Ведь если читатель поверит всему тому, чтосейчас здесь написано, он отнесётся, очевидно, к "Запискам" не как клитературному явлению, а как к "Исповеди", и тогда никакого"выхода" не получится...»
Вот в том-то и дело, чтоэто «очевидно», а потому всякий читатель будет рассуждать так: знаем мы вашегобрата, всё это литературные выкрутасы, будь это действительно «Исповедь», развебы он всё это так откровенно написал бы. И даже те, которые без всякихпредисловий ещё склонны были бы подумать: не о себе ли, мол, автор пишет, —теперь, после этого предисловия, как бы я ни божился, всё равно мне не поверят.
Больше того.Признайтесь, прочтя это предисловие, вы подумали: автор разводит такуюканитель, потому что считает это характерным для своего героя... способ старый,скучный и неудобный. Готов спорить, что самая эта приписка, которую я сделал,самое это угадывание вашей мысли опять-таки будет объяснено как «художественныйприём». Да ещё приём-то «заимствованный у Достоевского». И так без конца. И следыокончательно заметены. «Странное рассуждение», — скажете вы? Возможно. Нотолько условимся наперёд: не удивляйтесь ничему в «Записках» и помните, чтопишет их странный человек.
Говорят, личность большевсего выражается в любви. Достаточно прослушать историю любви какого-нибудьчеловека, чтобы узнать его лучше и полнее, чем за целую жизнь знакомства. Ясогласен с этим. И потому, так сказать, канвой для «Исповеди» выбираю свой«роман». Но я сомневаюсь, что роман сам по себе, во всех своих сокровенных уголках,мог быть понят. Чтобы понять его и, таким путём, спуститься на самое дно души,необходимо знать хотя бы одну, основную черту характера человека. Вот потому я,прежде чем рассказывать о своём романе, порасскажу просто о себе. Вы думаете,будет скучно? Не бойтесь. Конечно, я не беллетрист и очень хорошо сознаю это,но если вы хоть раз по-человечески отнесётесь к искреннему страданию — вы искучные вещи прочтёте со слезами. Вы, пожалуй, скажете: хватит ли у вас ещёталанта заставить нас плакать? Но, Боже мой, неужели, чтобы рассказать правду,чтобы рассказать нестерпимые свои муки, нужен талант, и неужели плакать надстраданиями другого нужно заставлять?!..
Итак, что же преждевсего я мог бы сказать о самом себе?
I
О САМОМ СЕБЕ
Больше всего и чаще всегоя думаю о смерти. Она вызывает во мне ужас и отвращение. Как это ни странно,но, может быть, одна только смерть вызывает во мне действительно живое чувство.Часто гляжу я на свои руки и думаю: через несколько десятков лет, может быть,через год, может быть, через день, я стану трупом, это мясо начнёт гнить,отвратительным удушливым запахом наполнит комнату... При этой мысли я начинаюдрожать, чувствую, как холодеют руки, ноги.
И нестерпимо тоскливо, инестерпимо мучительно становится на душе...
Когда я думаю о смерти,— может быть, потому так много и думаю о ней, — мне словно хочется в чём-тосебя уверить, словно это ещё не так, не наверно, что нужно ещё что-то узнать...Но в результате всегда одно и то же: умереть неизбежно. И новые приступымучительного ужаса, до слёз, до исступления, до кусания подушки и нелепогокрика... а затем опять что-то не то и не то...
Я не могу встретить наулице гроб, чтобы не пойти провожать его до кладбища. Мне противно смотреть назастывшее, пожелтевшее мёртвое лицо, на холодные, словно из воску сделанныеруки; у меня кружится голова от смеси приторного земляного запахаразлагающегося трупа с запахом воска и ладана — но во мне исчезает всякая воля,как автомат смотрю я на чужое, когда-то смеявшееся лицо, как автомат иду до могилы.
На кладбище я всегдастараюсь встать поближе к краю и ловлю каждый момент, каждое движение гроба.Когда бросают первую лопату земли — напряжение достигает высшей точки. Этотстук, словно в пустую грудь, эти в пыль разбивающиеся комья земли — буквальнофизической болью отдаются в моём сердце.
Я возвращаюсь с кладбищаразбитый и больной. В каждом встречном вижу я мертвеца. Мне как-то странно, чтоони двигаются. Я почти не замечаю их платья, их усов, их бороды, ихнего тела —но почти до галлюцинации ясно вижу их скелет, их кости, череп, глазные впадины,страшный чёрный оскаленный, смеющийся рот. Чем здоровее и жизнерадостнее лицо,тем яснее представляю я себе его лежащим в гробу, с венцом на голове, спосиневшими щеками, готовыми разложиться.
Внутри себя я чувствуютакую безжизненную пустоту, такое спокойствие, какое, мне думается, обыкновеннонаступает только после смерти: ни страха, ни отвращения, скорей даже, едвауловимое чувство удовлетворения, пожалуй, даже торжества, как будто бы я знаючто-то важное и неизбежное — и между тем, никому, кроме меня, неизвестное...
Я начал думать о смертиочень рано. Можно сказать, как помню себя. Когда мне было лет семь, я часто внепонятном испуге просыпался ночью, боязливо крестился, мне почему-то казалось,что я умираю; но сейчас же радостно вспоминал, что мне ещё только семь лет,жизнь вся впереди, смерть ещё далеко-далеко, и засыпал успокоенный...
Но мысль о смертиовладела всецело существом моим со смерти бабушки.
Как сейчас вижу я себя вмаленькой полутёмной комнате. Окна занавешены, сквозь них просвечивает серое,мутное утро.
Я сижу в углу, надиване, усталый и измученный бессонной ночью. Чувство напряжённого ожиданияпритупилось; глаза устали смотреть на низкую закрытую дверь, за которой давноуже не слышно ни разговоров, ни стонов, ни кашля с какой-то особеннойбулькающей хрипотой...
— Анюта, а Анюта, чтоэто, звонят? — говорит за дверью глухой, до неузнаваемости изменившийся голос.
— Нет, бабушка, ничего,так это вам.
«Неужели умрёт, неужелиумрёт?» — начинаю повторять я, зачем-то крестя вокруг себя тёмное пространство.И я чувствую, как вздрагивают мои губы, давит горло, и тупой ужас охватывает совсех сторон. «И я умру? — беспомощно носится в моей голове. — Да, да,обязательно умру, ничего против этого нельзя сделать, по телу пройдёт судорога,сердце остановится, положат на стол...»
— Анюта, а Анюта...
— Что, бабушка?
— Опять звонят...
— Бог с вами, спитесебе, никакого звона нет.
— Так это, верно, гробзаколачивают, услышишь завтра.
Бабушка вздыхает ишепчет:
— О Господи, о-охо-хо...
Помню, как, придя наследующий день из гимназии, я подошёл к бабушкиной комнате, но против её дверистояло кресло...
Я понял, что этозначило.
И мне это показалосьтаким странным, как будто я в первый раз узнавал, что люди умирают.
— Когда? — зачем-тоспросил я проходившую Аннушку.