Антихрист — страница 3 из 29

страстными порывами к добру, — нравственный урод!

Откуда же этот гнев? Вототкуда: я не могу допустить, чтобы кто-нибудь безбоязненно, с наслаждением, несмущаясь мыслью о смерти, о грядущих муках, совершал злодеяние. Опять этавечная мысль о смерти питает мой гнев. Как они смеют за миг порочныхнаслаждений пренебрегать нравственными требованиями, как они смеют не думать осмерти и тем самым не отравлять себе греховных радостей? Но может быть, вы меняспросите: почему я сам, постоянно думающий о смерти и постоянно боящийся её,почему я не боюсь вечных мучений и не испытываю раскаяния, поступая дурно? В том-тои дело, что я не боюсь вечных мук, потому что не верю в вечную жизнь. Но ядругое дело. Я не верю в вечную жизнь, и потому, конечно, мои наслаждения немогут быть отравлены боязнью ада, но зато они отравлены вечной боязнью смерти.А они, отрицающие и бессмертие, и не знающие этого ужаса перед смертью, какоеони имеют право на самодовольный грех? Если они не боятся смерти, то они должныбояться вечной жизни. Если их не пугает вечная жизнь, они должны боятьсясмерти!

Я не могу проститьгрешнику не его грех, а его безразличное отношение и к смерти, и к вечныммукам. А потому у меня нет к нему ни любви, ни сострадания, ни желанияисправить его для увеличения, так сказать, суммы добра. Во мне горит злоба кэтому лицу. Мне хочется сделать ему больно; пробудить в нём раскаяние мнехочется для того, чтобы он был наказан муками своего раскаяния.

Но даже и в те немногиеминуты, когда у меня появляется если не вера, то, во всяком случае, тревога забудущее, даже и тогда ни о каких муках совести не может быть речи. Я умом знаю,что называется грехом, и умом же стараюсь не грешить — но этосовсем, совсем не то, что раскаяние, чувство своего греха. Повторяю, весь ужасв том, что я не чувствую никакого нравственного, живого отношения ни к добру,ни к злу.

Но как, скажите, радиБога, как всё это можно обнаружить по внешнему виду? Ну может ли человек, стаким страданием в голосе, с таким огнём в глазах обличающий неправду, не бытьполусвятым? Так чего же удивительного, что все эти странности сделали меня вглазах общества непорочным моралистом...

_______

Теперь, прежде чемперейти собственно к роману, мне остаётся сказать ещё несколько слов о самойтёмной, самой грязной области моей души — о моём отношении к женщинам.

Мысль о женщинах играетв моей жизни едва ли не такую же роль, как мысль о смерти. Возможно, что то идругое имеет какую-то внутреннюю связь. Разве сладострастие не есть гниениедуши? И разве страх смерти, мертвящий душу, не обусловливает собой её гниение?

Писать об этом мнетруднее всего. Не потому, что совестно, нет. «Угрызений» я и в этой области нечувствую, а потому совесть тут не при чём. Мне трудно писать об этом изсамолюбивого страха. А вдруг, мол, кто-нибудь и в самом деле поймёт, что здесьпахнет не простыми «Записками»! Как не бояться мне этого, когда всего выше,всего восторженней во мне почитают именно эту мою чистоту. Даже недоброжелателимои с уважением говорят о моём чистом отношении к женщине. Но авось этомаленькое предисловие, да ещё вот эта оговорка о предисловии заметут и на этотраз следы.

Моя репутация, а вдетстве внешние условия поставили меня вдалеке от женщин, и потому вся грязьмоей души обратилась на воображение. Я стал теоретик разврата. Я собрал целуюколлекцию рукописей и книг. Это моё царство. Фантазия моя в этой областибеспредельна, и я смело говорю — гениальна. Целые длинные вереницы лиц,событий, сцен таких утончённых, таких упоительных создало моё воображение.

О, если б я мограссказать всё, что совершил я над женщинами. С каким паническим ужасомотвернулись бы от меня все мои почитатели. Посмотрели бы люди мне в душу, когдая читаю о каких-нибудь насилиях, положим, над армянскими женщинами в Турции.Эти стоны, эта кровь, эта беспомощная невозможность сопротивляться приводятменя в какое-то восторженное бешенство. И алчное воображение моё рисует всёновые и новые подробности. Я представляю себе каждую черту, каждый трепет телаи, боясь дышать, слежу за вихрем своих фантазий...

В театрах, на улицах, вучёных собраниях я жадно ищу красивых женщин и, найдя, сейчас же делаю ихгероинями своих чудовищно-грязных мечтаний. И так ясно, с такими подробностямирисую себе всё, что, право, не знаю, прибавилось ли бы что-нибудь от того, чтоэто произошло бы в действительности.

Я думаю, скорей,наоборот: действительность была бы менее ярка и менее соблазнительна.

Я знаю, что скажут променя некоторые господа, особенно же склонные к «научному» взгляду на жизнь:больной человек — маньяк. Но, милостивые государи, я позволю себе заявить, чтотаких или тому подобных маньяков среди мужчин 99%.

Не думайте, что в моихинтересах сгущать краски. Наоборот: вы сейчас увидите, что я готов был быотдать пол своей жизни, лишь бы это была неправда. Не потому, конечно, что мнедорога добродетель, а совсем из других побуждений. Но в том-то и дело, чтопосле тщательного изучения и наблюдения над жизнью я с горечью и со злобойдолжен признаться, что не один я так думаю о женщинах и не у одного меняполовина жизни проходит в сладострастных мечтаниях, а почти у всех. Вы несмотрите на него, что он учёный или видный общественный деятель, — вы спроситеего жену, какой он пакостник и развратник, а ещё лучше его любовницу. Разврат —как еда. Одни едят для утоления голода, другие — для наслаждения. Между тем идругим целая пропасть. Мужик изо дня в день ест щи да кашу, и она никогда ненадоест ему; а попробуй-ка вам месяц изо дня в день подавать бульон икотлеты?..

99% интеллигенции такие«гастрономы». Я, так сказать, теоретически убеждён, что все мужчины развратны.И я не верю всем этим почтенным господам, пишущим и говорящим с дрожью в голосео том, что в женщине нужно видеть «человека». Посмотрите, как эти моралистызаглядывают на улицах под шляпки проходящим дамам и какими глазами смотрят ониим вслед. Я всё это вижу — и в этом одна из главных мук моей жизни!

Ибо в этом-то пунктевсего ярче сказалось и моё мертвенно-индифферентное отношение ко злу, и моёнеистово-злобное отношение к совершающим зло.

Какое угодно, самоебесчеловечное, насилие готов я в своём воображении совершить над женщиной безмалейшего внутреннего колебания. Я чувствую, что и в действительности готовсделать то же самое; что если меня от этого что-либо удерживает, то, во всякомслучае, не мотивы морального свойства. Но мысль, что другие думают то же, что ия, и не только думают, но и поступают так, заставляет меня буквально плакать отзлобы. Я ревную всех женщин: и знакомых, и незнакомых. Я хотел бы, чтобы мнеодному принадлежало право грешить и наслаждаться женщинами. Я не могу безотвращения видеть свадьбы. Я не могу помириться с мыслью, что она, эта неведомаямне девушка, которую я никогда не узнаю, да и не хочу узнать, будетпринадлежать какому-то мужчине.

Я не могу слышать, какрассказывают о своих победах, о своих похождениях. Меня трясёт всего отревности, от злобы, от зависти. Мужчина мне становится отвратителен, поступокего кажется чудовищным...

Вот поэтому-то проповедьцеломудрия, обличение сладострастия — мой конёк. Здесь я превосхожу самогосебя. Никогда моё красноречие не производит такого потрясающего впечатления,как в эти минуты. С каким восторгом и благоговением смотрят тогда на меняженщины. Но если бы они знали, что делает с ними этот аскет, какой неистовойоргии предаётся он в своём воображении, придя домой и сидя за своим письменнымстолом!

Мой гнев, моё стремлениеобличать и клеймить достигает своего апогея, когда я разврат вижу своимиглазами. Для иллюстрации приведу следующее.

Это произошло вБлагородном собрании, после одного симфонического концерта. Концерт кончился.Публика сплошной стеной спускалась вниз по лестнице.

Немного впереди себя,около самых перил, я заметил высокую, красивую девушку, в необыкновенно простоми скромном чёрном платье. За ней шёл маленький, худенький господин, лысый, снебольшой седенькой бородкой. Народу была масса, теснота и давка была страшная.Я следил за дамой и за господином. И вдруг заметил, что худенький господин,пользуясь теснотой, позволил себе нечто совершенно непристойно-оскорбительное.Мне это было видно через перила. Я видел, как вспыхнуло лицо девушки, как онаповернула к нему своё испуганное и гневное лицо, видел, как она хотелакрикнуть, но, видимо, сробела и, растерянная, не знала, что ей делать. Кровьхлынула мне в лицо. Я рванулся вперёд и, не помня себя, что было сил удариллысого господина кулаком по лицу...

Я не спал всю ночь. Ядумал о ней, об этой незнакомке, и эти испуганные глаза, этот румянец от стыдаи гнева наполнял всё существо моё таким мучительным, таким захватывающимсладострастием... Каким пустяком была выходка этого господина в сравнении смоими грёзами. И какою подлостью казался мне его поступок, и как бесконечноненавидел я его...

_______

Вот я и закончил всепредварительные сведения о своей личности. И хотя все перипетии, все страданиямоей жизни ещё впереди, хотя я, можно сказать, только заикнулся о них, а и тоуж чувствую, как нестерпимый гнёт сползает с плеч.

Помните, вначале япросил на слово поверить мне, что исповедь для меня необходима. Может быть,теперь вы уже и догадались, зачем это? Может быть, и без объяснения вам этоясно? Но лучше уж я объяснюсь. Хотя «объясниться» и «объяснить» далеко невсегда одно и то же. Боюсь, что и на этот раз я только запутаю дело.

Вы помните, что я писалоб одном необходимом условии, которое одно спасает меня от страха смерти: мненеобходимо, чтобы окружающие считали меня христианином. Так вот, видите ли,нечто подобное происходило и тут. Двойственность моей жизни, невозможностьникому открыть душу, по правде, по совести, невозможность нигде и никогдапобыть самим собой так измучили, утомили мою душу, что после трагического концамоего «романа» мне стало невмочь; захотелось хоть на бумаге, хоть в форме«Записок», сбросить с себя «добродетельного» двойника, который в