действительности нисколько на меня не похож и с которым исключительно и имеютдело мои знакомые... Хоть на бумаге сказать то, о чём боишься даже подумать,точно могут подслушать эти думы; нарушить эту проклятую комедию, которую яиграю, чтобы спастись от ужасного призрака смерти.
Но знаете ли, почему яне могу никому в действительности открыть свою душу? Да потому, что тогда будетнарушена та иллюзия моего христианства, без которой я не могу жить. Собственно,мне нужно было бы такого собеседника, который бы выслушал меня и... сейчас жевсё забыл. Но где же возможно достать такого собеседника? Таким образом, мнепредстояло решить, казалось, неразрешимую задачу: придумать что-нибудь такое,что, с одной стороны, было бы «исповедью», с другой — не разрушало бы моейрепутации христианина.
Я с радостью, какутопающий, схватился за мысль написать «Записки». Это был действительно блестящийвыход! Ведь всякий, прочтя эти «Записки», отнесётся к ним как к некоторой возможнойисповеди, хотя, быть может, никем и не пережитой в действительности. Но, сдругой стороны, не припишет всё это автору «Записок», и, таким образом, нужнаямне репутация не пострадает. Другими словами, меня выслушают, на миг забудут,что это выдумка, отнесутся к написанному как к «Исповеди», но потом придут всебя, увидят, что это «роман», не больше, — и успокоятся.
Вот потому-тоединственно, что меня смущало, это то, что, если я озаглавлю свою «Исповедь»«Записками», мне могут не поверить, что всё написанное в них — правда, то естьсразу отнесутся к ним как к «литературе».
Но неужели мне неудастся этот единственный способ, чтобы хоть на миг вздохнуть по-человечески,хоть на несколько часов побыть самим собой — и получить в виде этой бумаги иэтого пера наконец того молчаливого собеседника, который всё выслушивает и всёзабудет?!
Бумага, конечно, несобеседник, но всё-таки, всё-таки, хоть что-нибудь.
II
НАЧАЛО КОНЦА
Знакомство с НиколаемЭдуардовичем и сестрой его Верочкой имело для всей моей жизни, можно сказать,решающее значение. До сих пор не могу понять, почему, после первой же беглой ислучайной встречи, я сразу так и решил, что судьба нас свела недаром.
К людям вообще яотношусь с недоверием. Никакие внешние признаки искренности для менянеубедительны. Я знаю по личному, постоянному опыту, что искренность — вещьнеопределимая. И твёрдо держусь мнения, что человеческая душа — потёмки. О, икакие ещё потёмки! И потому всегда и ко всем отношусь с оговоркой: а можетбыть, он и мерзавец. Тяжело это, конечно, но как же может быть иначе? Ктосможет меня убедить, что не все такие, как я, — что не у всех в душе есть такойже двойник, что не все носят этот мучительный костюм, прикрывающий душу? И вотпервого из людей, Николая Эдуардовича, я встретил, которому поверил, поверилсразу. И когда почувствовал в этом что-то непривычное и хотел нарочно убедитьсебя, что и он такой же, как все, — то оказалось, что вера моя идёт вразрез совсеми моими соображениями и я просто, без всяких оговорок и запятых, верю емубезусловно.
Давно ли я познакомилсяс ним. И как бесконечно далёким кажется мне это время... И немудрено: я, можносказать, прожил в эти два года всю свою жизнь и дошёл до публичной исповеди,которую наивными оговорками прикрываю в этих «Записках».
С обычной тяжестью надуше сидел я на берегу моря в будочке и пил нарзан.
Я моря не люблю. Оновозбуждает во мне безотчётную душевную тревогу, синяя даль мучительнопритягивает к себе, и из морских глубин встают, как призраки, вопросы: овечности, о жизни, о смерти...
В будочку вбежаладевочка лет пятнадцати, бледная, едва переводя дух. В дрожащих руках еёдребезжало маленькое ведёрко.
— Льду, ради Бога, —почти прокричала она и задохнулась совсем, — кровь горлом... умирает...
Приказчик, вытиравшийбутылки, исподлобья посмотрел на неё, побагровел и угрюмо отрезал:
— Нет льду.
Девочка не двигалась,несколько моментов стояла молча и вдруг, прижавши худенькие ручки к своемулицу, бросилась прочь, направо по тропинке...
Внезапно, и не знаюпочему, мне стало нестерпимо жалко её. Особенно помню, почему-то жалкими былиеё коротенькие рукава, из которых высовывалась тоненькая, дрожащая, совсемдетская рука. Это бывает со мной. Может быть, тут есть какое-нибудьпротиворечие, но я подвержен приступам неудержимой, всю мою душу размягчающейжалости... И обыкновенно какой-нибудь пустяк так потрясает меня. Иной раз дажев мыслях, даже в воображении, совершая жестокость и насилие, вдруг представишьсебе какую-нибудь такую подробность, от которой всё сердце затрепещет внезапнойжалостью. Впрочем, говорят, даже преступники бывают сантиментальны.
— Дайте ей льду, —быстро сказал я приказчику, — я вам заплачу, сколько хотите.
Он согласился, насыпалмне целую шапку льду, и я бросился догонять девочку.
Так началось моёзнакомство. Девочка эта была сестра Николая Эдуардовича. Испуг её оказалсянапрасен: когда мы пришли, Николай Эдуардович уже ходил по комнате.
Увидав его, я невольноостановился и даже забыл подать руку.
Передо мной стоял нечеловек, а образ. Да, где-то, когда-то, может быть, в раннем детстве, явидел именно такую икону, такой лик Христа.
Худой, бледный, почтипрозрачный, он светился весь тихим, радостным, убаюкивающим светом. Мягкиечёрные кудри падали на плечи, а задумчивые, но ясные глаза, такие лучистые,прямые, так и ласкали, так и притягивали к себе.
Да, да, именно Христосдолжен был быть таким: и сильный, и любящий, и радостный, и прекрасный.
Верочка быстро, недоговаривая фраз, спрашивала о том, как он себя чувствует, рассказывала о нашемзнакомстве, перебивала сама себя, смеялась, кричала, обнимала брата.
Я молча, с беспокойным,совершенно необычным для меня чувством всматривался в прекрасное, загадочноелицо своего нового знакомого.
Помню, одна страннаямысль тогда же пришла мне в голову.
«Так же вот и Иуду, —подумал я, — должно было притягивать ко Христу то, что в присутствии Христа онне чувствовал своего неверия».
Но самое важное, самоенеобычайное, что имело свои роковые последствия, заключалось вот в чём.
С первого же раза в егоприсутствии я не мог отделаться от какой-то двойственности. Будто не только ясмотрел, я слушал, я наблюдал, а ещё кто-то, во мне же заключённый. Ясмотрел на Николая Эдуардовича с чувством радостным, тёплым, а тот, другой— я не нахожу другого слова, как сказать, — с любопытством. Но это не былообыкновенное любопытство. В нём было что-то тяжёлое и мучительное. Когда ядумал об этом чувстве, опять мысль об Иуде пришла мне в голову.
«А что, — подумал я, —на Тайной Вечере, когда Иисус Христос сказал: "Один из вас предастменя", и ученики в ужасе спрашивали один за другим: "Не я ли? Не яли?", Иуда, задавая этот вопрос в числе прочих учеников, не испытывал литого же гнетущего, холодного любопытства: узнает ли, мол, или нет?.. Может быть,даже там, этот поцелуй в Гефсиманском саду, это "Здравствуй, равви"исходило из той же тёмной, таинственной бездны души?..»
Недолго просидел я уних. Впечатления были слишком сильны и новы. Лёжа в постели, уже совсем вполусне, я вспомнил Верочку и подумал: она не в моём вкусе... такая худенькая,слабенькая, чуть обидишь, уж расплачется, и наверно, напряжённо, всеминервами... а интересно, часто она о смерти думает или нет... сухенькая, смешнаястарушка из неё выйдет...
_______
Зачем, зачем тогда япошёл на этот концерт?.. Бежать бы, бежать, не оглядываясь, — от этогознакомства, от этого любопытства, и жить изо дня в день, вечно мучаясь, вечноодиноким, безотчётно чувствуя причины и ужаса, и смерти своей души. Никогда быне узнавать — что я, зачем я, откуда я... к чему всё это?
Музыка, Бетховен, чёрнаяночь — к чему они связали мою изломанную душу с той, с другой жизнью, и к чемуя узнал свою? Тысячи раз спрашиваю я себя: к чему? Ужели к тому, чтобы теперьдойти до этого состояния, когда иной раз не на шутку с тоской спрашиваешь себя:жив ты или уже умер?..
Впрочем, может быть, и вэтом есть какой-нибудь «высший» смысл, непреходящий даже с моей смертью!!
О, памятный вечер,окончательно и бесповоротно решивший мою жизнь! Вечер, который бросил менятуда, где я во всей глубине узнал самого себя. И как тогда я не понимал, чторешается судьба моя, что произносится приговор мой...
На следующий день послепервого знакомства я был с ними в концерте.
Я сейчас слышу этидьявольские звуки бетховенской сонаты. Вы, может быть, подумаете, что любовьпробудили они, как оно и полагается для завязки «романа»... О нет, небойтесь — такой пошлости не случилось. Может быть, в ком-нибудь другом,но во мне никакая музыка не может пробудить любовь... а музыка Бетховенаособенно. До любви ли, когда из-за каждой ноты, из-за каждой дрожащей струны навас смотрит это загадочное, почти нечеловеческое лицо, этот нестерпимый взгляд,больше похожий на какой-то таинственный просвет в нездешний, сокровенный мир...
— Вам нравится? —говорила Верочка, а я не мог разжать губ, чтобы ответить ей... Это кто-то мнеговорит там...
Я понял смерть. Я вижуеё, она кругом меня, я чувствую её. Огни потухли. Чёрный зал. Никого — ни души.И в даль, к тёмному небу, к пустому небу, где ни звезды, ни облака, убегает,теряется бесконечная вереница мёртвых человеческих тел... И в ответ им пустое ничто.О, в этом ничто схоронились все надежды, все радости, все восторги, всё горе,все страдания и слёзы...
Робкий лепет розовенькихдетских губок и ласковое прикосновение шёлковых, нежных кудрей. Боже, каквесело. Боже, как счастливо. Да ведь это смех чей-то, серебристый, задорныйсмех — так бы и смеяться, смеяться без конца... Всё кругом ожило, заблестело,засияло. Хлынул воздух, раскрылось небо, и песня летит туда, в голубую, вечнуюдаль...
Нет, нет. Не можетбыть... Ещё хоть один аккорд, хоть один звук... Молчание... Почему так вдруг,до боли заныла грудь? Где я слышал эти стоны, эти зловещие грубые звуки?Несут... я вижу... Что это, галлюцинация?..