в котором призываем написать обличительное окружное послание. Мы бы хотелипрочесть вам его.
— Очень, очень рад, —снова повторил он и, опустив глаза, приготовился слушать.
Он немного побледнел;лицо у него стало жёстким и неприятным, на губах застыла неловкая, деланнаяулыбка.
Николай Эдуардович началчитать торопливо, с трудом сдерживая своё внутреннее волнение. Я уже прочёл это«Воззвание», но теперь в приёмной епископа, с тёмным сводчатым потолком, застолом с сушёными фруктами, в жаркой комнате, пропитанной запахом розовогомасла, мне показалось, что я тоже в первый раз слышу этот вопль Сына Божия кОтцу, оставившему Церковь Свою.
И я не мог отделаться отмысли, что Николай Эдуардович судья, а мы с Евлампием преступники и что ончитает нам обвинительный акт.
«Что за вздор, — говориля себе, — это воззвание к епископам, это мы требуем от них и судим их». Ноголос его становился громче и грознее, и я всё больше отодвигался от него истановился так странно близок к Евлампию. Мне чудилось, что комната начинаетдвигаться, вытягиваться и стол со свечой плывут в тёмную глубь комнаты, а мы сЕвлампием жмёмся друг к другу и становимся всё дальше и дальше от НиколаяЭдуардовича.
«Ужели теперь, — читалон, — в минуту почти открытого дьявольского искушения, ни в ком из русскихепископов не найдётся дерзновение древних святителей, и вновь над страдающейземлёй пронесётся отзвук поцелуя Иуды Предателя, а вавилонская блудница вновь воссядетна престоле, до срока творить мерзости, переполняя чашу гнева Господня?»
«Неужели?» — как эхоотдавалось в моём мозгу. Но в этом вопросе не было для меня ни страдания, ниужаса, которые звучали в голосе Николая Эдуардовича, а лишь знакомое мучительноехолодное любопытство: неужели, мол, Церковь погибла, неужели остались в нейодни предатели...
А он читал:
«Духовенство пред Богомобязано принять определённое решительное участие в начавшемся движении истараться направить его туда, куда велит им их пастырский долг.
Над всей Россией навислагрозовая туча, слышатся приближающиеся раскаты грома и наступает мучительноемолчание. И вот, в это время пусть раздастся безбоязненный голос истинныхслужителей Христа. Пусть появится окружное послание епископов из святынь,чтимых народом.
Пусть раскатятся по всейземле святые призывы, и всё доброе в народе, почуя Христа, шевельнётся,стряхнёт с себя путы Зверя, освободится от давящей петли, и тогда народ, ужецерковный народ, начнёт новое великое делание на спасение всего мира, котороебудет указано Духом Святым»...
Чем дальше читал НиколайЭдуардович, чем яснее становилось, сколько глубокого, религиозного чувства быловложено им в это «Воззвание», тем враждебнее и нетерпеливее становилось у меняк нему отношение. Я не делал попыток прогнать эти чувства. Может быть,извращённое, может быть, патологическое — уж это как хотите там называйте, — ночто-то жуткое и завлекательное было в этом ощущении ненависти к необыкновенномусходству Николая Эдуардовича с Христом. Меня одурманивало то, что я чувствовалв себе власть с насмешкой, доходящей до презрения, смотреть на бледное лицоего, слушать его мольбы и обличения, словно этим ни во что ставился и тотзагадочный Назорей, Который две тысячи лет назад будто бы воскрес из мёртвых.
«Что тебе до меня,Иисус, Сын Бога Всевышнего?» — хотелось выкрикнуть мне слова евангельскогобесноватого.
«Может быть, и во мнебес сидит», — усмехнулся я, чувствуя, что мне хотелось бы, чтобы НиколайЭдуардович видел эту усмешку и понял бы, как я ненавижу его, этого Христосика спрозрачным лицом и глазами, полными слёз.
С каким бы испугомпосмотрел он на меня, как бы задрожали его губы, какой бы весь он былпришибленный и жалкий...
«Ненавижу, ненавижу...»Мне хотелось тысячи раз в упоении повторять это слово: ненавижу за то, что онсмеет знать какого-то Христа, не бояться смерти и может так любить людей и такстрадать за судьбу Церкви...
О, как я понимал в этиминуты воинов, бичевавших Христа, плевавших на Него, ударявших Его по лицу свопросом: «Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?» Какое высочайшеенаслаждение, утончённейшее, невыразимое, ударить самого Христа, называющегося«Сыном Божиим». Разве в этом нет вызова тем, кто осмеливается кричать, что невсё позволено? Всё позволено. Он лжёт, что мы воскреснем; мы все сгниём, насвсех в страшных ямах съедят черви, а коли так, то всё позволено: и искровянитьэто нежное лицо, и выколоть эти тихие очи.
И во мне всё подымалосьи трепетало. Что-то тёмное и тяжёлое подступало к горлу. Я готов былизуродовать, издеваясь и глумясь, это чудное лицо, от которого, казалось,вот-вот разольётся таинственный свет и растает в жаркой комнате, пропитаннойсладким запахом розового масла...
Воззвание заканчивалосьпочти молитвой:
«О Господи Христе, —читал Николай Эдуардович, — отыми робость из сердца служителей Твоих и дай намсмелость и дерзновение возлюбить Тебя делом и исповедать Святое Имя Твое, Отцаи Сына и Святаго Духа. Аминь».
Он кончил. На одинмомент наступило тягостное молчание.
— Пламенные словеса,Иеремия! — проговорил наконец Евлампий, и в голосе его было что-то трусливое,насмешливое и злобное. — Я был бы очень рад, — прибавил он, — увидеть этогде-нибудь напечатанным... только вряд ли удастся это... цензура у нас...
И, перебегая взглядом тона меня, то на Николая Эдуардовича, стал рассказывать о своих столкновениях сцензурой. В это время пришёл какой-то студент духовной академии, с лицомкрасным, угрястым и тупым (между прочим, угри ужасно противны на мёртвыхлицах). Евлампий страшно ему обрадовался — на этот раз, думаю, искренно, — сталцеловать его и потчевать финиками. Разговор об окружном послании готов был этимзакончиться. Николай Эдуардович сидел совершенно растерянный.
Меня взорвало такоеотношение Евлампия.
Я — другое дело. Яничтожество, заеденный смертью, полуживой человек. Я выстрадал себе право такотноситься к призывам Николая Эдуардовича. Всего себя я принёс в жертву за этоправо. А он? Весёлый, самодовольный, ничего не боящийся, живущий в своёудовольствие, как он, будучи епископом, может не страдать, подобно НиколаюЭдуардовичу, не гореть жаждой подвига и мученичества за Христа? Как он смееттак улыбаться, есть, пить, спать, не зная ужаса ни перед смертью, ни передадом?
Всё, что было тёмного,злобного и тяжёлого во мне против Николая Эдуардовича, обратилось противЕвлампия, мне захотелось обличить его, заставить его страдать, показать ему,как на его месте должен был бы поступить действительный епископ действительнойЦеркви Христовой.
И я, чувствуя, что лечув пропасть, но уже не в силах владеть собой, грубо перебил Евлампия:
— Владыка, если выискренно сравниваете наше воззвание с пророчеством Иеремии, и это не фраза, то,значит, вы согласны с тем, что в нём говорится. А если вы согласны, то, какепископ Церкви Христовой, не можете отказаться написать окружное послание.Такой отказ равносилен отречению от Христа.
— Видите ли, друзья мои,— мягко проговорил Евлампий, но глаза его были злы и лицо холодно. — Видите ли.О всяком деле наперёд нужно подумать, к чему оно приведёт. Вы молоды, вам труднопонять это. Ну, положим, напишу я — меня, разумеется, не послушают, возьмут изасадят в монастырь, а на моё место назначат какую-нибудь, простите, дубину. —И он засмеялся. — Разве ж это хорошо будет? Вот сейчас ко мне вы приходите,другие — как к другу, отцу, говорим мы по душам. Совершаю я тем Господнюработу? Воистину совершаю. А как в монастырь-то запрут, где там пользупринесёшь? Вот и недавно юноша ко мне один пришёл — такой прекрасный юноша.Деньги потерял. Я дал ему — помог. Другой прогнал бы. Разве это хорошо? Так бывот все, как я, потихоньку делали, тогда, поверьте, — снова засмеялся он, —никаких бы посланий окружных не понадобилось. Плохо у нас в России, чтоговорить, только Божие домостроительство требует терпения и смирения. Воистинутак... Я ценю вашу, как бы сказать, апостольскую ревность, но наипаче оценил бываше смирение. «Кто хочет между вами быть большим, да будет слугою». Будьтеслугами всем, сказал Христос, и всё будет хорошо. Так-то, дети мои. А теперь —аминь и будем чай пить.
— Нет, владыка, разговорна этом кончиться не может, — резко сказал я, ещё больше раздражаясь от еговиляний, — мы не гости, а вы не хозяин. Вы архипастырь, а мы христиане. Мы нехотим полуязыческих-полужитейских рассуждений, мы ставим вопрос прямо: веруетевы в Христа или нет? Если нет, нам не о чем с вами говорить, если да,вы обязаны написать окружное послание. Потому что всякий раз, когда вы открытоне протестуете против поругания Церкви, вы отрекаетесь от Христа. Вы говорите,что выйдет из вашего подвига? Вас засадят в монастырь. Вы не будете приноситьпользы. Владыка, вспомните мучеников христианских. Разве они так рассуждали?Разве они отрекались от Христа, чтобы потом «приносить пользу»?
И теперь вопрос стоитперед вами ребром: или со Христом — тогда на муки, на подвиг, или против Христа— тогда жизнь в хоромах, почёт, уважение, но тогда уже не смейте заикаться о«работе Господней»!
Всё время, пока яговорил, Евлампий сидел не подымая глаз. Николай Эдуардович с вопросом инадеждой смотрел на него.
Когда я кончил, угрястыйакадемик, краснея и взглядывая то на меня, то на Евлампия, сказал:
— Всё это так, но мнекажется, что вопросы эти далеко ещё не выяснены в богословской литературе...
Ему никто ничего неответил.
Я был уверен, чтоЕвлампий не выдержит своей роли, и ждал от него какой-нибудь грубой выходки.
Но Евлампий поднял своёлицо, ещё более побледневшее, но уже с новым, мягким, как бы пристыженным,выражением, и, обратившись почему-то не ко мне, а к Николаю Эдуардовичу, тихоспросил:
— Если все молчат, то,значит, все отрекаются, где же тогда Церковь, про которую сказано, что «вратаадовы не одолеют её»?
В вопросе Евлампия мнепочудилось то же холодное безжизненное любопытство, которое так хорошо былознакомо мне, и я готов был расхохотаться ему в лицо. Я боюсь смеха. В смехе