«С чего такую недотрогу понесло на социологию, — подумала я. — Шла бы лучше в монахини». И тут увидела, что за мной иронически наблюдает Христа. Она засекла мое изменническое поползновение. Не выйдет, без меня не обойдешься, говорили ее глаза.
В декабре началась сессия. Христа провозгласила новый лозунг: «Хватит валять дурака! За работу!» Хотя, по-моему, я и так дурака не валяла.
Христа выпендривалась как могла. Салоном Вердюренов[4] служили лекции по истории философии: она сидела с вдохновенным видом, показывая, как тонко разбирается в Канте, не то что мы. И врала без зазрения совести:
— Философия — моя стихия!
Я долго принимала это за чистую монету. Она ведь знала немецкий, а потому сам Бог велел ей ориентироваться в мире Шопенгауэра и Гегеля. Наверное, Ницше читала в подлиннике. Я, правда, никогда сама не видела, но это ничего не значит. Когда Христа произносила какой-нибудь философский термин по-немецки, у меня мурашки бежали по коже: это было так внушительно!
В определенном смысле сессия была счастливым временем: Христа не запускала свою музыку, мы занимались в тишине, поделив пополам мой стол. Поднимая голову от конспектов, я видела ее сосредоточенное лицо и проникалась к ней еще большим уважением. Мое прилежание было не в пример меньше.
Наступил день письменного экзамена по философии, длился он четыре часа. Выйдя из аудитории, Христа воскликнула:
— Красотища!
Остальные экзамены были устные. Христа сдала их намного лучше меня. Неудивительно: она умела гладко говорить, умела подать себя.
На устных преподаватель объявлял оценку сразу, а результатов письменного по философии надо было ждать две недели. Наконец их вывесили, и Христа послала меня на факультет, узнать, кто что получил; причем не только мы с ней, а вся группа, то есть двадцать четыре человека. Это было довольно нудно, но отказаться я не посмела.
Всю дорогу я фыркала про себя: «Обязательно ей надо убедиться, что она лучше всех! До чего противно!»
В списке я первым делом нашла себя: Дрот — 18 из 20. Ого! Куда лучше, чем я ожидала. Потом отыскала Христу: Билдунг — 14 из 20. Я так прыснула, представив, как у нее вытянется физиономия. Переписав, как обещала, все 24 фамилии, я выяснила, что 18 из 20 — самая высок оценка и что получила ее одна я.
Такого не могло быть! Это, наверное, ошибка. Ну конечно ошибка! Я побежала в канцелярию, и мне сказали, что профессор Виллемс у себя в кабинете. Я пошла туда.
Завидев меня, профессор раздраженно проворчал:
— Вы, наверное, хотите опротестовать оценку?
— Да.
— Как ваша фамилия?
— Дрот.
Виллемс сверился со списком.
— У вас, однако, большие претензии. Вам мало восемнадцати из двадцати?
— Наоборот. Мне кажется, что вы по ошибке поставили мне такую высокую оценку.
— И вы явились ко мне из-за этого? Невероятная глупость!
— Дело в том, что… мне кажется, вы перепутали две оценки: мою и мадемуазель Билдунг.
— Понятно. Вы, надо полагать, помешаны на справедливости, — профессор вздохнул.
Он придвинул к себе кипу тетрадей и нашел работы студентки Дрот и студентки Билдунг.
— Никакой ошибки нет, — сказал он. — Когда мне пересказывают лекцию слово в слово, я ставлю 14, а когда излагают собственные мысли — 18. А теперь ступайте, или я действительно поменяю оценки.
Я выскочила, не чуя под собой ног от счастья.
Но веселье было недолгим. Как сказать про это Христе? В конечном счете решающего значения эта оценка не имела: учитывался средний балл. Но я понимала, что для Христы это не аргумент. Ведь речь шла философии, «ее стихии»!
Когда я пришла домой, Христа спросила с самым беспечным видом:
— Ну что?
Вместо ответа я протянула ей листок, некоторый выписала отметки всей группы. Она схватила его, пробежала глазами и изменилась в лице. Не знаю почему, мне вдруг стало неловко. Огорчение Христы внушило мне не радость, а жалость. Я уже открыла рот, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, но не успела.
— Это только доказывает, — произнесла она, — что все эти оценки сплошная чушь. Все знают, что я по философии первая, а у тебя знания поверхностные.
Это уж было слишком. Какова наглость?!
В тот же миг в голове у меня созрел коварный план, который я немедленно стала приводить в исполнение.
— Скорее всего, это ошибка, — смиренным голосом предположила я. — Виллемс, наверно, перепутал наши оценки.
— Ты думаешь?
— Я слышала, что так бывает…
— Поди спроси у него.
— Нет, лучше ты. Ты же знаешь Виллемса — если я приду и скажу, что он неправильно поставил мне хорошую отметку, он просто разозлится.
Христа что-то промычала. Прямо она не сказала, что пойдет к профессору. Как же! Она выше таких мелочей!
Но я заранее злорадно потирала руки, предвкушай, как примет ее Виллемс.
Через два часа Христа налетела на меня как фурия:
— Ты нарочно меня подставила!
— О чем ты?
— Виллемс сказал, что ты у него уже была!
— А, так ты к нему все-таки ходила? — невинно спросила я.
— Зачем ты мне устроила эту гадость?
— Да какое это имеет значение? Все знают, что ты у нас по философии первая, а у меня знания поверхностные. Все эти оценки — сплошная чушь. Не понимаю, что ты так волнуешься.
— Дура несчастная!
Она вылетела из комнаты и хлопнула дверью.
— Что там у вас стряслось? — услышала я голос отца.
Ему-то что за дело?
— Ничего, — отвечала Христа. — Бланш задирает нос, потому что у нее по философии отметка лучше, чем у меня.
— Какие пустяки! — сказала мама.
Иной раз пожалеешь, что не родилась глухой, слушать такие вещи — радости мало.
Сессия закончилась, и на другой день Христа уехала на Рождество к родным. Ни адреса, ни номера телефона она нам не сказала.
— Только бы она вернулась! — вздыхал папа.
— Вернется. Она половину своих вещей оставила, — заметила я.
— Да она выше этого! — воскликнула мама. — Не то что ты. У нее по всем предметам оценки лучше твоих, но она ими не кичится. А ты расхвасталась своей философией!
Ну и пусть! Я и не подумала объяснять, что между нами произошло. Мне стало окончательно ясно: что бы я ни сказала, родители все равно сочтут, что права святая Христа.
Антихриста вернется — я знала точно. Не столько ради своих вещичек, сколько ради нас. Она нас еще недограбила. Я не знала, что еще можно сорвать с наших голых скелетов, но она, Антихриста, несомненно знала.
Две недели без мучительницы — райская жизнь! Долгих две недели сладостного покоя.
Ну а родители ныли, как маленькие:
— Кто только придумал эти праздники! Хочешь не хочешь — веселись! Да еще придется идти в гости к тете Урсуле!
Я уговаривала их:
— Да сходим, ничего! Она такая смешная, такие плюхи выдает!
— Можно подумать, тебе сто лет. Молодежь терпеть не может Рождество!
— Ничего подобного! Христа, между прочим, со своими немецкими корнями, обожает Weihnachten![5] И вообще это ее праздник — вспомните, как ее зовут.
— В самом деле! А мы даже не сможем ее поздравить. Она уехала в такой обиде! Знаешь, Бланш, если ты опять получишь отметку лучше, чем она, не вздумай радоваться при ней. Она из неблагополучной среды, у нее комплекс…
Я старалась не слышать эти навязшие в зубах благоглупости.
Тетя Урсула, наша единственная родственница, жила в доме престарелых. Любимейшими ее занятиями было тиранить персонал и комментировать новости.
— Что у вас у всех такие унылые рожи — прямо покойники! — встретила нас милая старушка.
— Мы скучаем по Христе, — сказала я.
Мне было занятно послушать, что она скажет по этому поводу.
— Что это за Христа?
Отец, едва не прослезившись, описал замечательную девушку, которая теперь живет у нас.
— Она твоя любовница?
— Она ровесница Бланш, ей всего шестнадцать лет, — возмутилась мама, — и она нам как дочь.
— Но за квартиру-то она вам платит?
Отец объяснил тетушке, что это девушка из бедной семьи и мы не берем с нее денег.
— Девчонка не промах! Таких лопухов нашла!
— Ну что вы говорите, тетушка! Девочка приезжает издалека, из восточных кантонов…
— Ах, вот что! Так она еще и немка в придачу? И вы не брезгуете?
Бурное негодование. Как можно говорить такие вещи, тетя Урсула! Теперь все по-другому! С тех пор как ты была молодой, много воды утекло! К тому же восточные кантоны — часть Бельгии.
Я слушала и потешалась.
Родители покидали тетушку морально уничтоженные.
— Христе об этом ни слова, ладно?
Да уж конечно. А жаль!
Это было в самый сочельник. Мы как неверующие ничего не праздновали. Просто выпили ради удовольствия подогретого вина. Папа вдохнул его аромат и сказал:
— Она, наверное, тоже пьет сейчас вино.
— Наверное, — сказала мама. — Немцы это любят.
Я отметила, что мама даже не уточнила, кто «она». Оба любовно держали бокалы в ладонях и, закрыв глаза, наслаждались запахом. Я знала, что в корично-гвоздично-лимонно-мускатном букете им мерещится еще один компонент — Христа, а прикрытые веки служат экраном, на котором они видят цветущую девушку в кругу домашних, кто-то играет на пианино, она поет со всеми вместе Weihnachtslieder[6] и смотрит в окно — в ее далекой провинции крупными хлопьями падает снег.
Насколько эти образы совпадали с реальностью, было совершенно не важно. Я диву давалась, как ухитрилась Христа так прочно завладеть душами моих родителей, а заодно и моей.
Хоть я ее и ненавидела, но избавиться от ее власти не могла. Она все время была во мне, я натыкалась на нее ежесекундно. По сравнению с родителями мой случай был еще тяжелее: они хоть любили свою поработительницу.
Если бы и я могла ее полюбить! Тогда мое рабство оправдывалось бы возвышенным чувством. Впрочем, в иные минуты я была недалека от этого: я страстно желала любить Христу, и ведущая к любви спасительная или губительная бездна уже раскрывалась передо мной, но что-то — прозорливость? здравый смысл? — удерживало на самом краю. Или мне не хватало душевной широты? Или мешала зависть?