— Нужен, мне сейчас такой человечек, — сказал Ушаков в задумчивости, — Чтобы сам чёрт ему ворожил. Который и невиновного может принудить кричать «знать не знаю никакого «анператора». Так что — выбирай…
***
У бабки Анисьи, первейшей прядильщицы на дворе бояр Головиных к старости повыпали все верхние зубы. Да из нижних остался редкий частокол: пожелтелых и длинных, как у старой кобылы, клонящихся вперёд. Век не забыть Рычкову бабкиных сказок о мертвецах. В неверном свете лучины, в мелькании веретена, под искряной треск углей в печи и завывание вьюги за бревенчатыми стенами людской избы стелился надтреснутый, расщеплённый годами голос, и мнилось в нём подвывание заложного покойника, деревенского колдуна, что восстал их мёртвых диавольской волей и взалкал живой плоти человеческой: «Душно мне, душно!..»
Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила.
Полгода прошло, как дал согласие быть асессором разыскной канцелярии и начал дознание, а от цели так же далече. И теперь болтается Васька в казацком донском дощанике в десять саженей от норы до кички, на студёной стрежени Колвы-реки, а одесную встают каменные зубья в сто локтей жёлтого камня с опушкой мелколесья на маковках, а ошую — пихты да ели, спустившиеся к самой воде глухой стеной. И белые нитяные барашки на перекатах, в верхушках мелкой волны так напоминают тонкие паутинки слюны во рту бабки Анисьи, что вот-вот сомкнётся с последним словом, как сойдутся берега Колвы, и каменные зубья прикусят ельник намертво. Вместе с Васькой, дощаником, полувзводом солдат комендантской роты Соликамского воеводы, да десятком казаков-охотников. Один плеск останется…
Из Чердыни вышли — две седьмицы тому. Давно позади устье Вишеры — зимнего прямопутка старой Бабиновой дороги на Верхотурье, за Уральские горы, а Колва всё петляла меж седых дурнолесных гор, подпиравших низкое небо, и длинные плёсы сменялись звонкими перекатами, а те — порогами, которые проходили бечевой, чтобы пустить дощаник в следующий плёс, тихий и неподвижный, как тёмное зеркало. Берега сходились и расходились, в безветрие люто донимала мошка, гнулись вёсла, ломались в водяном стекле, а приметного знака на берегу всё не видно.
«Имею верные сведения», — говорил Ушаков, — «Что за Чердынью, в верховьях реки Колвы есть некий скит старообрядческий. В том скиту обретается будто бы великой святости старец Нектарий и многия люди к себе привечает. Пророчествует о скором конце света и готовит вознесение, а попросту — гарь, самосожжение. То, конечно, худо, но есть и того плоше. Рекомый старец пророчествует Страшный суд не иначе, как следствие реформ государевых, а восшествие на престол Петра Алексеевича равняет с воцарением Антихриста на земле русской. Самого царя называет Антихристовым семенем. Смекаешь? По всему Прикамью ходят берестяные списочки с изменными пророчествами Нектария, и ни Соликамский воевода, ни капитан-командор Свешников, командир соликамского гарнизона, ни дьяк Пустоватов, голова торгового приказа — источник тех списочков не выявили и не пресекли. Даже грамотки ни одной не заполучили. А по ревизским сказкам сего года работного люда на соляных варницах стало менее на пятую часть, чем в прошлом годе; служилого люда — на четверть; казачьего круга — вдвое; солдат гарнизонной роты — на одну шестую. Воевода отписывает, что де с конвоями пленных свеев, да по указу нового губернатора Сибири князя Гагарина, часть людишек отписана к Верхотурью, Тобольску, Тюмени да Томску. Но сколько? На бумаге одно, а на деле? И не потекли ли с теми конвоями да свеями в Сибирь дальнюю подмётные грамотки старца Нектария? Дознание воевода ведёт абы как, почитать его листы розыскные — так и вовсе никакого Нектария нет, и скита нет. С чего бы так? И в какое время? Государь новую морскую кампанию на Балтике начал, а с другого боку у него хула зреет как чирей. И царёвы слуги на то плечами пожимают. Это — во-первых. Нынче же имею на руках извет от диакона церкви Вознесения Господня, в том, что архимандрит Свято-Троицкого монастыря на реке Усолке, Феофил принимал у себя тайно человечка, у которого берестяной списочек старца Нектария есть, и он готов его передать, а заодно и указать приметы, по которым можно сыскать скит старца Нектария. Это, во-вторых. Феофил же в Монастырский приказ ничего об том не отписывал, с патриаршим местоблюстителем, экзархом Стефаном не сносился. Может, облыжно на него вину возвели, а может и нет… И это — в-третьих.
А ещё государь изволил рассуждать: «…что с раскольниками, которые в своей противности зело замерзели, надобно поступать вельми осторожно, гражданским судом…»
Вот и выходит тебе, господин асессор, быть в Соли-Камской не мешкая; начать дознание по подмётным списочкам громкое, на виду; снестись с диаконом, найти человека с грамоткой и вызнать место скита. Дознание своё так веди: никому не верь, имей подозрения на всех чиновных людей, да того не скрывай, и смотри, как себя поведут, что делать станут, что говорить… Ябед не страшись, они ко мне стекаться будут, и хоть в кровь расшибись, но заставь изменника себя выдать…»
«Заставь»…
Легко сказать.
Нет, дело своё Рычков начал затейливо и бойко, а то сказать — нахрапом и нагло, не чинясь. Многие имел беседы и с воеводой, и с капитан-командором, и с Пустоватовым; читал допросные листы, взятых на дыбу «словом и делом» воров; входил в купеческие дома, заводил знакомства да сиживал в трактирах пьяно и сонно; вёл беседы, слонялся на соликамском торжище; тихо сиживал в уголке приказной избы у таможенных дьяков да прислушивался к разговорам скучающих в ожидании подорожной купчишек; ходил с казаками и служилым людом на дощанике по селениям зырян, собирать ясак для воеводы, да всё выспрашивал про скит и лесного старца. Про скит зыряне ничего не знали, а про лесного старца рассказывали охотно, пока Шило — казак соликамского круга и десятник, — посмеиваясь, не поведал Ваське, что лесной старец у зырян — это такой русский лесовик, лешак, что присматривает за всеми лесными угодьями, и что на русских Вёрса зело сердит оттого, что много леса изводят, гонят с угодьев зверя, да без меры берут из рек и ручьёв рыбу… На вопросы, где живёт тот лесовик, зыряне лишь молча пожимали плечами да махали рукой в тайгу: вон, мол, лес, где ещё лесовику жить.
Беда, словом. Толку — чуть…
И с дьяком церкви Успения Святой Богородицы вышло неладно. Пропал по его человек с грамоткой. Как в Колву канул, да так ловко и без всякого следа, что сильные имел Рычков сомнения: а был ли такой человек вовсе?
«Был, но не в себе прибывал человече, Степане», — диакон говорил тихо, поминутно касаясь напёрстного креста и оглядываясь. — «И мой покой смутил. Не хотением, но случаем довелось мне быть при разговоре с архимандритом. Поначалу показаться я замешкался, а после боязно стало себя явить. Рек человек околёсицу, да такую, что в дурном сне не привидится. Хуже всего, что грамотку я видел. И письмена тарабарские, старообрядческую тайнопись. На вид — пермское письмо, что придумал просветитель зырян Стефан, когда киррилические буквицы меняются на греческие, но ещё фигурно прописаны. Не разобрал смысла, в руки-то мне грамотку никто не давал… Одно ведаю, из того что говорил Степан — ничего к старообрядческой, дониконианской ереси относится не может. Кликушества диавольские, безбожные. Не то чтобы с христианской верой не сродни, но даже и с остальными — магометанской ли, иудейской… Я ведь и в Приказ весточки подать не могу через голову Феофила, ни доказательства представить. И Степан этот канул, то каждый дён на паперти толкался, а теперь неделю глаз не кажет. Боюсь я господин асессор, в приходе-то нашем убавление — душ пятьдесят. Кто со чадами и домочадцами…»
Очень даже завлекательно. После нескольких дней пустопорожних встреч и разговоров появился у Рычкова некий следок: робкий, едва заметный, как заячий скок по первопутку. Недавний государев указ — «ни по церквям, ни по домам не кликать и народ тем не смущать» — прямо указывал Феофилу на надобность спровадить означенного Степана в острог. Но он этого не сделал. Старообрядческая грамота или нет — разбирать то должно было как раз Монастырскому приказу, а значит те письмена должны были попасть в руки архимандрита всеми правдами и кривдами и переправлены куда следует. Но не попали. И не переправлены. И если бы не донос диакона в Тайную канцелярию, то никто бы ничего и не узнал. Почему? А нет ли во всём этом какого умысла? И если архимандрит не спровадил кликушу под арест, то не сделал ли этого кто-нибудь другой?
«А-а-а, что-то припоминаю», — капитан-командор Свешников промокнул краем манжеты жирные губы. Командир Соликамского гарнизона изволили обедать холодной бужениной и сёмгой, закусывая рябиновую настойку красной икрой. «Господина асессора» за стол не пригласил. — «Был такой. Взят на торжище за кликушества непотребные. И на дыбе упорствовал. Нет, никаких письмён, ни тарабарских, ни прочих грамот при юродивом не найдено. Что? Батогами был бит… и вся недолга. Где? Да в порубе, где ж ещё. Если не кончился совсем…»
Испросив дозволения на посещение острога и получив его, уже в дверях Васька невинно поинтересовался, а не тот ли есть господин капитан Свешников, что в авангарде драгун Гебхарда Флуга захватил на реке Сож четыре тысячи повозок обоза бегущей армии Левенгаупта при Лесной, но тут же себя одёрнул — ах, нет, не тот. «Тот» Свешников пал доблестной смертию в драгунской атаке под Полтавою…
Вышел Рычков, ухмыляясь в усы: «Нате вам, господин капитан, закусите рябиновую»…
А вот в поруб, обустроенный среди прочих прямо в острожном валу, пришлось лезть. Провожатый солдат отомкнул запор и откинул крышку с провала, дохнувшего смрадом и темнотой. Намерений лезть внутрь служивый не выказал, запалил кресалом факел, сунул Рычкову светоч и безучастно уставился в серое сибирское небо: надобно, мол, ты и полезай, — не дознание, на дыбу тащить не велено. Из ямы, в которой дневной свет едва ощупывал бревенчатые стены лаза, не доносилось ни звука. «А вона — дробына», — махнул рукой солдат, выдавая малоросское своё происхождение. Ну, конечно, и лестницу сам…