Рука угодила в тиски, а он все дергался, силился, и – хуже всего – ему казалось, что бьет, неистово тычет, хлещет, отталкивая от себя страх свой, и никак не может отпихнуть.
– Экие вы, при царе-батюшке все подозрительные, – сказал вдруг Семиусов ровным голосом, без юродства и причитаний. Рычков сник, погас, будто залили костер ведром воды, а Шило отпустил его руку так же внезапно, как и схватил. Рука безвольно опала. Дьяк снова заговорил:
– И всякая стрела в вас летит, и всякий нож по вашу требуху точится, и любое слово супротив вас сказано, и всякое дело умышлено…
Он хохотнул, но лицо разгладилось, исчез оскал, только дергалось левое веко, и Семиусов по-прежнему озирался окрест в великих тревоге и беспокойстве.
– Что мелешь?! – Рычков неловко свалился с дьяка наземь, гузном. – На дыбу захотел?
– А доведешь? – Семиусов подобрался в темный ком, только голова с растрепанным волосьем вертелась по сторонам. Говорил он устало и равнодушно.
– Ну?! – подал голос Шило. – Толкуй, чернильная твоя душа… Дыбу недолго и здесь смастерить…
Семиусов вздохнул, горько, по-бабьи. Утер сопли и слюни. В стороне тихонечко забормотал Крюков: «…святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» Темнота насторожилась и, казалось, придвинулась ближе, сбивая неприкаянных охотничков в тесный гурт испуганных животных.
– Степку Рукавицина помнишь, поди?! – Подьячий ухватил Ваську за полу плаща.
– Нет.
– Ишь ты, позабыл… А в поруб к кому лазал?!
У Васьки захолодели руки. Он разом припомнил, как корячился по осклизлым ступеням наверх, отбиваясь факелом от наседающего кликуши, со спины которого в отхожую яму сыпались черви.
– Помнишь, – осклабился Семиусов. – Молодец…
– Что с того?
– Юродивый Степашка – дворовый ближний человек господина воеводы Василь Федорыча Баратянского…
Рычков качнулся в сторону подьячего.
– …и за два месяца до явления твоего в Соли Камской, – заторопился дьяк, вздрагивая тощими плечами, – отправил воевода-батюшка князь Баратянский верных людей изведать, а куда деваются посадские, пришлые, казачьего круга и иные людишки. Без всякого следа деваются, и на старой Бабиновой дороге их никто более не видал, ни в Тоболе, ни в прочих местах Сибири. А в начальные люди над ними поставил как раз Рукавицина…
– Брешешь! – делано усомнился Васька.
Драный батогами, катом замордованный и гниющий заживо кликуша вполне годился, по мнению Васьки, в ближние воеводины люди, от которых он немедленно отказался, как только близко замаячил человек из Тайной канцелярии. Примеров тому – не сосчитать, но странно все же было.
– Пес брешет, – сказал Семиусов. – А я говорю, что через шесть седьмиц возвернулся Рукавицин, один из всей партии, в самом непотребном образе в Соль Камскую, но к благодетелю своему не поспешил, а утерся прямиком на Усолку, к настоятелю Феофилу, коего смущал смрадными и путаными речами и выказывал ему берестяную грамотку с неясными знаками, смысл коих, по своему речению, сам же и пересказывал… На беду, подслушал все это случайный дьячок, и потекла в столицы ябеда, о которой никто не ведал: ни воевода, ни Свешников, ни сам настоятель, инако…
– Что?!
– Не было бы всего этого! – Семиусов взмахнул костлявыми руками, словно ворон. – И тебя бы тут не было!.. И я бы, дурак, на мзду не польстился за тобой скрадывать…
Подьячий разнюнился, засопливел. Крупные слезы потекли по лицу, застревая в щетине и влажно поблескивая.
– Далее говори. – Васька остался холоден к его терзаниям.
– А нечего говорить, – всхлипнул Семиусов. – Опознали его случаем. Когда стал кликушествовать принародно. Взяли его за приставы – толку не добились. На дыбу взяли, но ничего нового не дознались. Рек по притче о сеятеле, про злаки, плевела и семена антихристовы да пророчествовал про апокалипсис из откровений Иоанна, да не в день Страшного суда, а чуть ли не назавтра всем, кто не спасется. Грамотки при нем не обнаружилось, хоть и была, верно. Ничего более не показал, что сталось с его ватагой – тоже ни словечка не вымолвил, только смеялся, как смеялся, когда дознавали про скит и старца Нектария…
– А ты почем знаешь?! – спросил Шило.
– За рупь с полтиною! – ощерился дьяк и тут же сник. – Я те пыточные листы записывал… И жег их государь воевода при мне, там же, в допросной. Да еще посулил язык отрезать, коли стану болтать…
– Что ж болтаешь? – усмехнулся Рычков. – Али кого стал больше бояться?
– Теперь уж все равно. – Семиусов всплеснул руками. – Не выйти отсель… Далече ты нас завел, господин асессор…
– Куда? Почему воевода ход делу не дал? Зачем листы жег?! Кто еще в сговоре?!
– Какому делу! – Семиусов вскочил, визжа. – О чем?! О сказках и легендах зырян?! О поношении государя древней чудью?! В уме ли ты, господин асессор?! Сказки воевать!
Он засмеялся сипло и громко. Кроны сосен зашевелились над головами в бледнеющем небе с гаснущими звездами.
– Попал ты, господин, как кур в ощип! – плевался подьячий словами. – Ежели с такими байками в Питерсбурх возворотишься, то тебя же первого на дыбу и вздернут! Потом приберут всех прочих: и воеводу, и капитан-командора, и казацкого голову. Может, и до Феофила государевы руки дотянутся, а толку-то?! Да и приберут ли? Потечет вслед тебе в царские руки от верных людей другая ябеда: как бражничал да буянил, от дела отлынивал, как завел в лес людей себе на потребу да всех погубил. И свидетельства будут, и челобитные, кровью подписанные… Нет, батюшка, тебе отсюда только два пути: либо вперед, на смерть лютую неведомую, либо назад поскорее в Соль Камскую, а там уж – и с воеводою, и с воинским начальством, и с прочим чиновным людом составить бумагу, мол, так и так, нет никакого заговора, и исхода людского нет, а есть облыжный наушник, который желает тайно преподобного Феофила извести, для чего и составил свой донос в Канцелярию тайных государевых дел. Допросные и пыточные листы того дьячка мы со всем удовольствием к твоему доношению приложим, и самого дьячка в кандалах в столицу свезешь, а? Господин асессор. На том дело и кончится! Ко всеобщей благости, и тебе профит, только бы к дощанику поскорее…
Вихрь прошелся над головой Рычкова, звонкой оплеухой снесло Семиусова в торока, только хекнуть успел. Завозился там, захныкал…
– Гляди, какой ушлый, – пробубнил Шило, отирая руку о чекмень. Рычков не пошевелился, думал.
– Ага, тактик, – сказал он через мгновение, брезгливо толкая ногой копошащееся тело. – Ты, десятник, лучше подумай, какую сказку сочинит этот чернильный клещ, коли он до воеводы доберется, а мы – нет…
В мешках ожидающе притихло. Боязливо и трепетно.
Шило кашлянул в бороду.
– А не один ли нам хер, Василий… как тебя по отечеству? – сказал он.
Рычков вспоминал долго. От неожиданности…
– Сын Денисов, – признался он. – А тебя?
– Однако тезки мы почти, – ответил казак. – Денис, сын Васильев…
– Ага, ну так, да, оно конечно. – Рычков почесал в затылке. – Но хорошо бы нам, Денис Васильевич, понимать, супротив кого идем…
Они опустили головы, вглядываясь в бледнеющую темноту, с тем чтобы угадать в складках мешков и полотнищ скрюченную фигуру дьяка. Там долго ничего не шевелилось, потрескивали угли в костре, хрустела хвоя под шагами Портнова: он ходил дозором вокруг, неустанно, молча. От ручья в холодном предрассветном воздухе пополз туман. Низкими слоями он выбрасывал длинные языки вперед, словно цеплялся ими за стволы и кочки, и слабо светился сам собою. Солнце еще не взошло…
– Не знаю я ничего, – сказал Семиусов из своего убежища.
– Так ли? – усомнился Рычков. – Начнем с простого, что пареной репы проще. Ты разглядел нападавших? Кто это или что?
– Не разглядел, – ответил подьячий, голос его вновь треснул, как сырая щепа. – Не разглядел. Глаз коли. Забахало со всех сторон, закричали. Поляна завихрилась, а из темноты наскочили… Огромные… Капрал успел палашом махнуть – отскочил палаш в сторону, а воздух вокруг шевелится и хлещет, как плетью, и хруст стоит. Ноги у меня подкосились, упал я и пополз. Полз, полз, пока не забился в мох, в падь… Все у меня трепыхалось в нутре… А над головой крик, и стон, и топот, и земля сотрясается… А потом стихло все разом, и нет никого и не слышно, толь плачет кто-то рядом, причитает детским голосом…
Семиусов замолчал…
– Ладно. – Васька подождал малость и зашел с другой стороны: – А отчего ты в первую очередь сказал «Вöр-ва придоша…»?
– Не знаю я ничего! – упирался дьяк. – Возвращаться к дощанику надо! Сюда и зыряне не захаживают без особых оберегов. Нет там ни скита, ни старца! Чудь одна, Вöр-ва и есть, лес древний, старый, и Верса-леший сам его холит и хранит, а человека кружит до самой погибели. Обойдет и кружит до голодной смерти, пока человечек не изнеможет совсем…
– А зачем твоей чуди наши люди?! Что она их в лес-то поволокла?
Подьячий заплакал, снова застучал зубами…
– Не знаю я, не знаю, ироды! Огнем жгите, клещами тяните – ни словечка правды не вырвете! Потому как нет ее, правды этой!..
– Экий ты. – Рычков на самую малость задумался о дыбе, но воротило с души его от этой мыслишки. Что придется хватать извивающееся тело, рвать с него кафтан и рубаху, вязать, а потом еще и жечь живого беспомощного человека огнем, вдыхать вонь паленого волоса и мяса и требовать ответы, которым, может статься, и не уместиться в бедовой гвардейской головушке… Утро подступало, над биваком висела серая муть, из которой едва проступали рыжие стволы обезглавленных туманом сосен, да сырой горечью дышал угасший костер.
– Сбираться нам надо, вот что, Денисыч, – сказал Шило. – Брось ты эту гниду пытать, пусть себе катится…
Васька кивнул.
– Да, надо, след остывает. Но вот еще… – Он склонился над трясущимся Семиусовым.
– Скажи мне, друг ситный, а зачем тебя воевода при этаком раскладе – нет, не видел, не знаю – к гишпедиции нашей приставил? Чтобы что делать?!
Копошение и сопение в узлах прекратилось. Потом всклокоченная подъячья головенка выставилась на нарождающийся божий свет. Что-то металось в зеницах вспугнутой птицей, тряслись серые губы, тощий кадык дергался, как Петрушка в балаганном вертепе в жестокой хватке кукольника.