В иссохших лапках старичка появилась деревянная ступка. Шевеля носом, он толок что-то черным пестом, растирал и шевелил губами. Борода дергалась. Шляпки поганок отломились. Ножки влажными срезами блестели среди прядей. Красная многоножка юркнула в поросли, поднялась на поверхность и ушла в глубину.
Старик щелкнул ногтями. В окна юркнули толстые подвижные корни, распространяя в тесном алтарном закуте запахи земли и сырости. Они потянулись к старику, обвились вокруг крошечного тельца, как ластящиеся кошки. Тот ухватил один отросток, сдавил. На бледном стебле набухли кровяные почки, разрастаясь мухоморными шляпками: красными, в белых лишайных пятнах. Вспучились, пошли трещинами, обнажая мясистое нутро. Старик повел ступкой, подставляя в тот самый миг, как почки лопнули, просыпая белесые семена: какие угодили в ступку, иные просыпались. Человечек отпустил обмякший корешок, ухватил другой. Ощерился. Зубы у него были крупные, лошадиные. С зеленым камнем у коричневых десен. Он поднес извивающийся корень ко рту. Скусил. Волна дрожи прошла по отростку, с откуса брызнул черный сок. Старик подставил ступку, сцеживая густую жижу, сжимая и поглаживая обрубок, как коровий сосок.
Когда по-над краем заплескало, пролилось, старик бросил корень.
Отростки обмякли, втянулись в окна. Дед помешивал пестом, роняя густые капли на пол и бросая колкие взгляды на пленников из-под кустистых, мшистых бровей. Приготовления к богомерзкому таинству заканчивались.
Васька угадал это в миг, как торопливо заходили у старичка руки, дергано, суетливо; как приподнялись покатые плечи; как зашевелился пух вокруг плеши; как наново задергался нос с бородавкой, словно клюв у падальщика. Столбы с опутанными казаками замерли, да и Рычков более не ощущал колыхания и качки. Мхи в углах засветились зеленовато-синими гнилушкиными огнями, от пола до самой кровли…
Кровь застучала в виски сильно, с оттягом. Холодный пот потек по спине. Ай да унтер! Вот Васька гвардеец, черт ловок! Исполнил наказ господина майора, Ушакова Андрея Ивановича! Понудил выказать себя того, кто «знать не знает никакого анператора…», а заодно и «царя-батюшку, Петра Ляксеича». Только конец один: в пень головой!
Старик вдруг вытянулся, разросся в две сажени. Раздались плечи, протянулись руки, и ступка в огромных лешачьих ладонях теперь казалась не больше наперстка. Он поворотился к Ваське спиной. Потянулся направо ступкой.
– Ы-ы-ы-ы-ы! – замычал Весло, завертел головой так сильно, что побежала кровь со лба, из-под гибких пут.
Шило задергался, норовя качнуться к побратиму, на выручку. Вздулись на шее жилы толщиной не менее пут, тяжелой синей кровью налилось лицо. Все тщета. Старик подносил ступку ко рту Весла. Тот отворачивал голову и косился круглым жеребячьим глазом. Пот и кровь стекали за ворот. Тесемка нательного креста потемнела. Ступка коснулась сжатых губ казака. Он было дернулся, но движение это отразилось только в глазах. Зашевелилось у него за плечами, поползли по щекам корешки, словно жирные черви, ощупывая искаженное мукой и животным ужасом лицо. Обхватили нос, зажали. Посунулись в рот, растягивая мокрые губы в балаганную гримасу. Запутались в куделях мокрой бороды, дернули…
В распахнутый рот, меж зубов казака старик наклонил ступку, заливая Веслу дыхание.
Рычков видел, как замер заросший волосом острый кадык, как Весло тужился выкашлять жижу, но не утерпел. Заглотил. Старик отнял чару, унялись корешки, отпустили. Казак плевался и отхаркивался. Слеза выкатилась на грязную щеку.
– Что, брате?! Что?! – кричал десятник, дергаясь в тисках, не обращая внимания на подступающего к нему неприятеля, но вскорости принужден был замолчать: корни облепили голову. Богомерзкое причастие продолжалось. Поднимались морщинистые руки, опрокидывалась посудина. Шевелились отдельной жизнью живущие травянистые пряди на затылке. Плевались и исходили на кашель казаки, но треклятый старик не отходил, пока не уверялся в том, что пойло его проникло внутрь.
Сморщенное лицо всплыло перед Васькой.
Лишайники наползали на виски и щеки, шевелились кустистые брови. Изумрудный свет лился из глаз с двойным зраком – искристыми, сияющими огнем точками, – плывущим в зелени куда похочет.
Рычков ухмыльнулся. Закусил край трухлявой посудины и что было сил втянул в себя духмяную жидкость. Рот обожгло терпким холодом, в горле заскребло и провалилось в живот теплым комком.
Старик съежился до своих полутора аршин. Ступа в руках рассыпалась, стекла ручейками праха в щели половиц. Он уселся на престол, сдвинув книгу в позеленевшем окладе, и, совсем по-стариковски уперев сморщенный кулачок в скулу, замер в согбенной неподвижности: усталой и всезнающей.
Гасли мхи в углах и теперь только тлели редкими огоньками. За стенами снаружи разошлось, расступилось и более не скрипело, не ухало и не рвалось. Даже дождь утих, и только липкие сумерки боязливо проползали внутрь через оконца.
В животе у Рычкова грело и толклось, ворочалось и затихало, чтобы шевельнуться вновь, разбежаться колкими огоньками по телу, обжечь и… угаснуть. Наконец ломота в теле и всех членах совсем заглушила все прочие чувства, оставив только горькую шершавую оскомину под языком. Казаки озадаченно смотрели на него и косились друг на друга.
– Ну и что?! – гаркнул Рычков. – И долго нам тут болтаться, как говну в проруби?! А, старче? Ты кто таков сам?! Нектарий?! Верса?!
Он ожидал натяжения удавки, давления, что путы наконец растянут его, как на дыбе, вывернут суставы, разорвут жилы и бросят изжеванной куклой в ноги зеленому старичку, к подножию престола. Он ожидал окрика, грозного взгляда, наказания и, может быть, смерти, но никак не того, что случилось…
В первую голову соскочил с престола старичок. Бойко, живенько, как не было сейчас перед ними воплощения старческой немощи.
А следом завыл Весло.
Завыл дико, как смертная тоска рвется из волчьей петли вместе с пойманным хищником.
Казак выпучил глаза, со рта вместе с воплем летела коричневая слюна. Что-то кричал Шило, Лычков вытягивал шею, заглядывая, через десятника, и Рычков трезво отметил, что у Лычкова, как и у него, ослабли путы, придерживающие голову. Он тут же позабыл об этом.
Вой вытянул из Весла фонтан горловой крови. Алая пузырящаяся волна с плеском обрушилась вниз, обдав доски и малорослую фигурку черно-багровыми брызгами. Старичок приплясывал в омерзительном нетерпении и всплескивал костлявыми ладошками.
Чекмень и рубаха на казаке вдруг вспучились невидимыми остриями. Кожа над открытой ключицей лопнула, разошлась, и наружу проклюнулся мокрый побег с кроваво-зелеными почками. Шевельнулся и потянулся, распрямляясь и с треском пуская побеги. С лопнувших почек сыпалась шелуха. Выскочил глаз и повис на нити, а из глазницы полезла веточка, утолщаясь и извиваясь новыми отпочкованиями. Весло уронил голову. Кожа высыхала, лопалась и деревенела извивами. С треском рвалось платье, в клочья разлетелась патронная сумка. Тело казака ощетинилось шевелящимися побегами и теряло человеческие очертания. Грохнули каблуками свалившиеся сапоги, размотались портянки, ноги слепились, белые ступни срослись и выбросили к полу истончающиеся корневища, которые осторожно ощупывали щели в половицах…
– Вöр-ва придоша… – приговаривал карлик, приплясывая в ногах умирающего казака. – Вöр-ва придоша…
Рычков сморгнул, не поверил ушам, а потом волна зловония ударила ему в ноздри, захлестнула с головой. Он не услышал, как закричал Лычков, задергался, раздираемый изнутри корнями и ветками…
«Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское…» – бился в голове юродивый речитатив Степашки, и слышалось, как осыпаются из изъязвленной спины белые черви. Как трещит одежа Лычкова и грохочет об пол оружейная справа…
«…коли душа у тебя унавожена благочестием и ищет спасения, орошена слезами страдания и страждет жизни иной, слово божеское даст ростки истины, и окрепнут они и потянутся ввысь, преображая сердце твое, и помыслы, и дела… Укрепят силу твою корни праведные, и никакие соблазны земные и козни диавольские не сподвигнут тебя с пути вознесения к богочеловечеству, устремлений праведных и спасения от Антихриста…»
Старик метался горбатой тенью между Веслом и Лычковым, пришепетывая и приплясывая. Вот уж первого не узнать, не человеком стоит – уродливым сучковатым деревом на подгибающихся корнях покачивается. И уж не держит его никто, не опутывает. С треском и отлетающей щепой втискивается в алтарную стену, занимая свое место и прикидываясь обыкновенным бревном то, что его схватило полчаса тому назад.
А десятник мучался тяжко. Залитый кровью, беспрерывно ею харкающий, он бился в путах и не умирал. Побеги на нем вяло шевелились, бледнели и опадали, не наполняясь силой. Борода слиплась, Шило стонал и исходил жизнью, пока новые ветки не принимались буравить рубаху, чекмень, рвать сапоги…
«…а буде так, что слово божеское всходы даст да возьмется их душить терние, то здесь без помощи Нектария не обойтись…»
Рычков сразу понял, что будет. Старик бросил свои ужимки, и в руке у него появилась коряга, с виду похожая на длинный нож. Шило поднял глаза на асессора, в мокрой бороде появилась косая щель, в которой сверкали окровавленные зубы. Потом взгляд застыл, и глаза закрылись. Из вспоротого живота на пол густо посыпались сизые внутренности…
Васька заорал, осыпая карлика черной бранью, мешая русские, немецкие, голландские и татарские слова, плюясь слюной и расшибая затылок в кровь. Он еще орал, когда с десятником было кончено, а у алтарных врат покачивались на слабых новорожденных корешках три корявых бревна: на одном остался пояс с пустыми ножнами; у другого меж сучков зажата пола чекменя; и тускло блестел в расщелине коры третьего скромный нательный крест…
Асессор больше ничего не чувствовал.
«…а ежели пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мертвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадет слово в мертвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесет душу твою по пустыне антихристовым семенем…»