Антихристово семя — страница 24 из 73

– Хочу, чтобы ты знал. Я с ней спал несколько раз. Ничего такого – просто секс…

Виктор помолчал. Выражение лица у Степана ничуть не изменилось, он казался расслабленным, как и за минуту до этого. Похоже, ничего нового он не услышал, хотя по его смуглой азиатской физиономии ничего не разберешь…

– В общем, она беременна. Это случайно вышло, ты знаешь, дурацкий процент на прокол есть у любой химии…

На эту новость Степан тоже не отреагировал: не раздувал ноздри, не сверкал глазами, не сжимал кулаки, и грудь поднималась не чаще и не выше обычного. За «Вепрем» он тоже не кидался – уже плюс.

– Она аборт делать не хочет, – соврал он без запинки. – Может – противопоказаний нет, – но не хочет. И от меня-то ей ничего не надо, понимаешь?

– А тебе?

Голос у Степана звучал ровно.

– Что – мне?

– Тебе что надо, зачем ты мне все это рассказываешь?

– Да вразумил бы ты ее, раз уж она тебе небезразлична. Меня она не слушает…

Ложь текла свободно, даже вдохновенно. Сожаление, сочувствие и даже забота – все уместилось. И слышалось…

– Ну и мудак же ты, – констатировал Степан. Он по-прежнему не шевелился.

– Ой, это почему?! – удивился Виктор, реакция Степана начинала его беспокоить, что-то не так все, не так. Одно хорошо: дурные пьяные сны, похоже, не в руку – да они и до обеда только сбываются. – Никто никого не обманывал, все честно, а от случайности никто не застрахован.

Пиво в початой банке согрелось, и Сергачев выплеснул его за палатку, на камни. Достал из бокса с сухим льдом новую.

– Да я, наверное, тебе даже объяснить не смогу.

– А ты попробуй…

Щелкнуло кольцо, Сергачев с удовольствием макнул губы в плотную мелкую пену.

– Была охота… – Степан поднялся, Виктор внимательно следил за каждым его движением. – Воду в ступе толочь…

Он вышел из палатки. Виктор послушал удаляющийся за спину хруст гальки и смял пустую банку в кулаке. Как многозначительно и пусто. Ни о чем. Точки не получилось. Получилось мутное, невнятное многоточие. Правильно говорят: «У влюбленных в голове тараканы ползают». Только вот с влюбленностью не очень понятно, а тараканы как раз в наличии. Вопрос: какие? Наверное, только Мать знает, которая знает… Зачем Степан хотел привезти сюда Вику? Одну только Вику – это же ясно. Привезти в дичь, в глушь, к подножию уродливого дерева-переростка и увечной скале в качестве вида за окном. Объясниться? Очень романтично. Ружьецо под рукой, прозрачные реки – кисельные берега, запеченный хариус в постель, племенной тотем… Чингачгук, мать его, Великий Змей, последний из могикан… А ведь он, Сергачев, на его божество, Галатею пустоголовую, только что помочился, хуже – признался, что в нее спускал. И что? А ничего… Нет Чингачгуку охоты. Шаманить станет, по всему видно. В Верхний мир сходит, в Нижний… Намекнуть бы Сурену, что за лекари в его больнице страждущих пользуют…

Правда, до Сурена еще добраться надо.

Виктор не выдержал и обернулся. Степан стоял рядом с Викой. Оксана куда-то запропастилась, ее сутулая спина больше не маячила за этюдником, складной стульчик опрокинут. Ну вот, кажется, объяснение идет полным ходом. «Каков будет ваш положительный ответ?» Не человек – омут. С тихими чертями…

Воздух вокруг загустел. На лбу выступил пот. Капля скатилась и застыла в уголке глаза крохотным осколком. Тяжело опираясь на руки, Виктор вытащил себя из кресла и вполз в палатку. Пошарил в скомканном спальнике влажными ладонями, вытащил на свет коробку с патронами и магазин.

– Лучше иметь ствол и не нуждаться в нем, чем нуждаться и не иметь, – пробормотал он и принялся быстро снаряжать магазин толстенькими краснокожими патронами.

Восемь.

* * *

Она приводила себя в порядок торопливо, едва касаясь разгоряченного тела. Вода в бутылке хлюпала и обжигала холодом нежную кожу, стекая розовым. Рыжая хвоя под Оксаной темнела расширяющимся пятном цвета запекшейся крови. Дыхание срывалось, сердце стучало оглушительно и, казалось, было готово замереть навсегда, стоит только чьей-то тени заслонить прямоугольник света, падающего из дверного проема.

Дура! Как она могла согласиться на эту поездку?! Вика с ее амурами. Чтоб им пусто было!

В неудобной позе, что в других обстоятельствах показалась бы просто нелепой, быстро затекли ноги. Оксана кое-как обтерлась салфетками, деревянными пальцами брезгливо свернула прокладку в плотный брикет. Торопливо оделась, уже задыхаясь от жалости к себе, злости и презрения к бабьему естеству. Хотелось заплакать. Она разогнулась, убирая в пакет мусор и испачканные трусики, глаза, привыкшие к полумраку, утратили туннельное зрение с белым пятном света в конце. Из серой тени вокруг к Оксане потянулись длинные языки…

Она слабо охнула, озноб прокатился по телу, комкая судорогой мышцы и выворачивая суставы.

Иссохшие просьбы, увядшие мольбы, полуистлевшие желания; нестройный, шепчущий сквозь время хор призрачных голосов, скользящий в разорванных струнах надежд и упований. Они проступали в сумраке гроздьями, пучками, плотной паутиной из бесцветных тряпиц, плетеных веревок, шнурков, сморщенных ремешков, клочков пыльной шерсти, сваленных в невесомые и бесцветные нити, чьи концы чутко шевелились в воздухе, потревоженном ее присутствием. Внутри избушки корни Илгун-Ты были бесстыдно голыми, бледно-желтыми, словно кривые ножки огромных поганок, и источали слабый грибной запах. Блики света из прорех в крыше скользили по ним мерцающими светляками и уползали в темные углы, прячась в узлах, переплетениях, трещинах, в ватных клубах безобразно распухшего под крышей душного облака умерших грез, прогорклых сожалений и пыльных раскаяний.

У Оксаны мгновенно пересохло во рту. Язык колкой щепкой царапал стиснутые зубы. В голове пульсировало и гудело чужим, несмолкаемым, плотно вплетаясь в грохот крови и сминая ее, как она стискивала в пальцах податливую глину. Она зажмурилась. Пятна света и черноты плавали под горячими веками. Оксана перестала чувствовать собственные тело и вес. Тошнотворный ком перекрыл дыхание. Она заскулила, не слыша себя, лишь слабо ощущая плаксивую гримасу на мокром лице, потом и это ощущение исчезло, словно она стала чем-то мимолетным внутри маленькой высушенной головы, застрявшей в корнях Мирового древа, вросла кровью в вавилонский шепот, повисла связкой мутных, затянутых катарактой лет, бусин на древесном корне. Через заштопанные паутиной глаза-окна она смотрит на солнечный день, запятнанный кляксами облаков; этюдник и листы набросков под круглым голышом, углы трепещут и загибаются под ветром; Вика сгорбилась на стуле, волосы упали на лицо; за плечом девушки стоит Степан, и губы его шевелятся, грязно-зеленые изломанные крылья из еловых лап торчат за его спиной, хвоя осыпается под ноги ржавым дождем.

Крик забился в горле. Оксана упала на колени, голова мотнулась, и девушка прикусила язык. Вспышка боли заставила распахнуть веки. Она вновь зацепилась взглядом за прямоугольник солнечного света у входа и ползла к нему, глотая соленую кровь. Хвоя колола ладони. Хрустел складками пакет, который она волочила за собой. Сопли стекали на подбородок, на что она не обращала внимания, пока голоса Вики и Степана не подтащили ее к свету, как шкодливого щенка за поводок, и не расколотили болтливую тишину под ветхой крышей вдребезги…

* * *

Ландура, старая тельмучинка, у которой маленький Степка оставался в поселке леспромхоза, когда отец не брал его с собой в тайгу, называла мальчишку Кельчет-И-Тек. Ему нравилось, а отец рассердился и что-то долго выговаривал походящей на деревянного идола бабке. Старуха смотрела бесстрастно, беломорина в сморщенном рту размеренно дымила. Когда егерь замолчал, лицо Ландуры долго оставалось неподвижным, а потом по морщинам прошла рябь. Она вынула папиросу и сказала по-русски, хотя остальной разговор шел на тельма:

– Ты ничего не можешь изменить.

И равнодушно отвернулась.

Отец увел Степана и больше у Ландуры не оставлял. Были другие семьи и люди. В благодарность за присмотр отец таскал из тайги лосятину, рябчиков, глухарей, поленных тайменей, лесной мед и короба с белыми – один к одному – грибами. Степану у чужих не нравилось. Дети его задирали и не принимали в свои игры. Взрослые сторонились, смотрели хмуро и, кажется, были готовы сами одарить егеря, лишь бы он больше не приводил к ним своего сына.

В семь лет Степан отправился в Алтуфьевский интернат. Без сожалений и слез. Отсутствие родителей других детей всю неделю, а то и месяц уравнивало его с другими, и было легко вообразить, что их рассказы о доме и близких – выдумки. Что-то вроде сказок Ландуры о Верхнем и Нижнем мире, Унгмару и Кельчете, лесных духах, людях-зверях, мертвом лесе Лыма, где на ветвях развешены колма – берестяные туеса с прахом мертвых; о Берчиткуле – таежном хозяине; о болотном упыре Керигуле с выводком дочерей-рыб, что заманивают неосторожных в самую трясину, а наигравшись, отдают отцу, который высасывает из человека кровь, а неприкаянную душу – Сунесу – отпускает бродить по тайге. Об Олман-Ма-Тай, что однажды нашла в тайге израненного охотника, выходила его и полюбила, зная, что будет наказана… Их было много, этих рассказов. Степан скучал по ним, как скучал по тайге, и в Бурханов верилось легче, чем в собственную мать.

Дважды Степан убегал из интерната. Без особых проблем добирался до поселка, избегая дорог, людей, и стучал в рассохшиеся двери старой избенки. Ландура открыла только в первый раз, потому что во второй открывать было некому, а сама Ландура уже, наверное, покоилась в лесу мертвецов в колма, а ее дух весело прыгал с ветки на ветку, вселившись в юркого соболька с такими же черными и блестящими, как у самой бабки, глазками. А может, дух ее прямиком отправился в Верхний мир, на поля Унгмару…

Отец находил Степана сам. Возможно, он единственный точно понимал, где искать. И почему. Смерть старой тельмучинки оборвала одну привязанность Степана, он ощущал горькую непонятную пустоту внутри, которую нечем было заполнить. Он плакал тайком, отвернувшись, а за окном машины тайга пятилась угрюмо и молча, плотнее смыкая еловые лапы, словно изломанные крылья. На крыльце интерната он в последний раз разговаривал с отцом о матери. Он вообще последний раз с ним разговаривал, а точнее, попросту прогнал, когда постаревший егерь затянул свое: «Не проси много…»