Антихристово семя — страница 3 из 73

Цепляясь за осклизлые бревна, Рычков полез в поруб, погружаясь в смрадный сырой дух и темень, как в колодец с загнившей водой. Тут и факел горел слабее, словно не хватало воздуху. Смрад забил Ваське глотку и щипал глаза. Асессор закрыл нос рукавом, в голове ухало лесным филином. Ступил на земляной пол, поднял светоч перед собой…

По стенам ползут мхи, в середине, в земляном полу – отхожая яма, у стены – нары, а на досках – мятая куча тряпья, в грязных складках прячутся багровые отсветы, перескакивают в мшистые швы сруба, подмигивают искрами в каплях влаги, раскачиваются на бледных корешках, свисающих из потолочных щелей, и давит на выю многопудовая толща земли острожного вала…

«Эй, Степан, – позвал Рычков. – Живой ли?..»

Куча зашевелилась. Косматая голова поднялась над тряпьем, и налитый кровью глаз уставился на Ваську. Второй заплыл гулей, ресницы слиплись грязью, пряди свалявшейся бороденки путались с нитями грубого рядна. Глаз смотрел мутно, узник не подал голоса.

«Слышишь меня? Нет? – Ответа не дождался. – Сказывай, как найти старца Нектария. Где его скит, сколько людишек к нему прибежало. Кому отписаны тарабарские грамотки. Все сказывай…»

В грязной бороде открылась красная щель с обломками зубов, тряпье заколыхалось, в глубине кома заворчало, заклокотало, и утробный хрип вырвался наружу. Рычков шагнул ближе, сторонясь отхожей ямы.

«Смеешься?! На дыбу еще захотел?! Говори, где старика сыскать!»

Ухватил осклизлую рогожу, дернул с хрустом и выпустил тряпье из рук. Узник лежал на животе. Спина, иссеченная батогами, вспухла почерневшими шрамами, с которых Васька отодрал коросты вместе с тряпьем. Белые черви слепо и беспокойно копошились в разодранной плоти. Смрад усилился. Степан вцепился Рычкову в рукав костлявыми пальцами, приподнимаясь. Открытый глаз сверкал отсветами факела.

«Старичка сыскать? – заговорил он расщепленным голосом. – Старичка сыскать? Старичка-лесовичка, хе-хе… Сыщешь, господин, сыщешь… Я научу… и грамотку перескажу…»

Паучьи пальцы мяли рукав Васькиного кафтана и ползли вверх. Грудь и плечи узника запеклись ожогами. Рычков разглядел на едва оструганных досках нар налипшие ошметки мертвой кожи. Отшатнулся, но Степан его не выпустил, с силой потянул к себе…

«Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и неживая, как поле мертвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадет слово в мертвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесет душу твою по пустыне антихристовым семенем…»

Степан выкрикивал Рычкову в лицо юродивый речитатив, давясь словами и смрадным воздухом и смрадом же дыша асессору в лицо: жарким, горячечным. Со спины осыпались черви и глухо постукивали о нары в паузах, когда кликуша набирал в сожженную грудь воздуха.

«…А коли душа у тебя унавожена благочестием и ищет спасения, орошена слезами страдания и страждет жизни иной, слово божеское даст ростки истины, и окрепнут они и потянутся ввысь, преображая сердце твое, и помыслы, и дела… Укрепят силу твою корни праведные, и никакие соблазны земные и козни диавольские не сподвигнут тебя с пути вознесения к богочеловечеству, устремлений праведных и спасения от Антихриста…»

Мох в щелях сруба зашевелился, с подволока посыпались комочки земли, и раскачивались бледные корни. Рычков упирался, отталкивая от себя юродивого, факел в руке затрясся. Смрад в порубе загустел, стены сжались, словно в колодце, и белый свет в люке померк, лестница исчезла. В черном квадрате вызверились неведомые звезды…

«…а буде так, что слово божеское всходы даст да возьмется их душить терние, то здесь без помощи Нектария не обойтись…»

Васька зарычал и ткнул факелом в распяленный рот. Степан выпустил асессора. Стены отскочили, раздались. Рычков оступился и угодил ногой в выгребную яму. Опрокинулся, ударившись спиной, – лестница! лестница! – уцепился за перекладины, подтянулся и полез спиною наверх, размахивая почти угасшим факелом перед собою, низом…

«В верховьях Колвы-реки Нектарий живет, – неслось из темноты, – у святого озера скит. И путь к нему с первой буквицы начинается. Аз! Аз березовый!.. Слышишь, человече?!..»

Рычков вывалился из погреба, как из проруби выскочил, завалился на спину, и гранатным разрывом рвал голову дикий крик, – «Аз березовый, внимай, Аз!» – пока крышка поруба не придавила завывания с глухим гробовым стуком. Шипел угасший в траве факел…

Васька перевел дух, глотнул чистого воздуха, криво усмехнулся. А ведь и напугал его юродивый, как ни турок, ни швед не пугали. Аз березовый… То ли еще в допросных листах понаписано…

«Нету, господин асессор, тех листов, – сокрушался Пустоватый, моргая крохотными поросячьими глазками. – Приказный подьячий, что при допросах вел записи, спешным порядком по указу воеводы отбыл с последним обозом в Тобольск еще третьего дни. Не то он их с собой прихватил второпях, не то оставил для дознания капитан-командору – как знать? Может, и сам воевода к себе повелел принести… Дык велика ль беда? Кликуша – в узилище. Допытать по новой…»

Не пришлось допытать. Помер Степан. Или не Степан…

«И как это он дух испустил в аккурат после твоей визитации, а? – щурился на Рычкова воевода Баратянский: седой, грузный, с пунцовыми лоснящимися щеками. – Нехорошее что-то в этом вижу, да не в упрек тебе, господин асессор, то будет сказано. Нет, дела этого я не знаю и допросных листов человека Степашки не видел. Мало ли у меня забот? Посадские, купчишки, соляные варницы, караваны, торжища, разбойные людишки окрест, жалобщики и доносчики… Нет, батюшка, в монастырские дела мне лезть не с руки. Кого там святые отцы принимают, о чем беседуют – то дело божеское, духовное. Но коли Феофил кликушествам ходу не дал – значит, и нужды такой нет, а? Как думаешь?! Слухи о ските за Чердынью и старце Нектарии имеют хождение, так оно на то и слухи… По всему Уралу и далее старообрядческие еретники разбежались, бесчестят словом и государя, и порядки, сеют в умах брожение, к гари склоняют малодушных и заблудших… Но, заметь, господин асессор, с проповедями по земле не ходят. Живут в своей ереси тайно и гарь творят, только когда к ним приступают… Что? Берестяные грамотки старца Нектария? Ты их видел? Верно ли в них сказано, что тебе кликуша наговорил? Как теперь проверишь? Вижу, вижу, к чему ты клонишь, только сам посуди, возможно ли, чтобы государев воевода, монашеский верховный чин и воинский начальный человек состояли в некоем сговоре, укрывая невесть чего, да еще и против государя устремленного? В своем ли ты уме, батюшка?! Мне, старику, и слушать про такое невместно, а по здравому рассуждению-то – зачем такой заговор, к чему? От столиц мы далече, делом заняты государевым, для пополнения казны, приращения земель российских. Не по писанному выходит? Экая беда?! Соль, пушнина, руда, таможенные да торговые выгоды куда идут? От то-то… Что?! Народишку убыло? Господь с тобой! Через Соль Камскую тыщи проходят человеков: и на запад, и на восток. Что теперь прикажешь, за каждым розыск чинить?! Нет, господин асессор, твое дело государево, особливое – тебе и розыск. Имеешь охоту на каждое кликушество гишпедицию снаряжать – мешать не стану. Скликай охотников на казацком круге, дощаник бери, дам; и полувзвод солдат. Более не могу, не серчай. Службы-то в Соли Камской, я чай, не убавилось…»

Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила…


* * *

К исходу третьей седьмицы воинство Васькино зароптало.

Стали свободные от гребли кучками собираться, то у норы, то на кичке – от господина асессора далее, – шептаться и сверкать зло глазами из-под насупленных бровей. Изможденные лица опухли от укусов мошки, застарелые струпья расчесов гноились. Дощаник окутывался табачным дымом, который пронырливый ветер растаскивал по-над Колвой грязными тающими клочьями. Табака-то мало осталось. Это Васька знал. Всю полбу сварили и съели пять ден тому. Рыба стояла поперек горла, и пустую ушицу хлебать – охотники перевелись: последние крошки хлеба уже вытрясли из мешков. С голоду, понятно, не пухли, но вынужденное безделье, однообразие ломовой работы и вид угрюмых берегов без края и конца осаживали дощаник сердечной тугой все ниже и ниже, того и гляди через борт хлестнет студеной водицей…

Рычков вострил шпагу и чаще чистил пистолеты, кляня и старца, и неведомый скит, и самого Ушакова с его дознаниями. От табака во рту стояла горькая оскомина, тело немилосердно чесалось, но горше телесных немочей донимали мысли: а ну как и впрямь нет никакого Нектария, морока одна да небылицы, и прав воевода Баратянский, но в Петербурге того не объяснишь, а значит, быть Ваське драну батогами как сидоровой козе, да судьба сгинуть в каменных мешках демидовских рудников. А то и того хужее – навалятся прямой сейчас гуртом, намнут бока до беспамятства да пустят за борт в студеную и прозрачную волну. С тем в Соль Камскую и воротятся: пропал-де совсем господин асессор…

…К полудню развиднелось, разошлись в синем небе прозрачные облака, и солнечные зайчики играли в брызгах под ударами весел. На стрежени дощаник шел тяжело, в сиплые ритмичные выдохи гребцов и скрип уключин стал вплетаться отдаленный рокот, словно где-то над горной грядой одесную ходила невидимая грозовая туча. Поносное весло убрано и вытянулось вдоль борта. Распущенный парус на райне вяло шевелился. Впередсмотрящий, оседлав бушприт, вытянул шею. Плечи его выдавали напряжение…

От казацкого кружка на кичке отделился Шило и, перешагивая скамьи, цепляя их ободранными ножнами татарской сабли, направился к асессору. Васька незаметно взвел курки пистолетов под плащом, невозмутимо разглядывая переносье десятника: обгоревшее на солнце, расчесанное в лоскуты сползающей кожи. Тумак с овчинной опушкой заломлен на ухо, концы вислых усов вросли в окладистую бороду, словно корни, серьга в ухе вспыхивала на шаге золотой искрой. Варнак и есть…