– А что, кошевой, – сказал Шило, щуря плутовской глаз. – Не пора ли братам весла сушить? Который уж день идем – нет приметного знака. Может, и скита никакого нет, враки одни…
– В гишпедицию вас никто силком не тащил…
– Так-то оно, конечно, так. Охота пуще неволи, – согласился Шило. – Токмо не упустили ли знак-то? Не просмотрели? В зырянские селения заходить не даешь, кумирницы языческие искать не велишь. Разве сказано, что знак с реки виден?..
Резон в словах десятника имелся, но самая думка его была прозрачна, как вода в Колве-реке: рухлядишкой разжиться, что приносили в жертву Войпелю да Йеме; самородным серебром, что могло оказаться в жертвенных чашах у множества истуканов здешних божков и духов…
– В сем году воевода ясак брал, – сказал Васька и погрозил старинным зырянским присловьем, которых наслушался досыта в розысках и разговорах о постылом Нектарии. – А Йема – баба кед льек. Сердитая…
Шило усмехнулся.
– Так то воевода…
Отдаленный рокот усилился. Дощаник забирал по стрежени влево, обходя пологий мыс поросший густым ельником. Рулевой за норой вяло шевелил веслом.
– Золоченые оклады на гнилые шкурки променять хочешь? Про скит старца Нектария в самом Петербурге известно. И народишку туда стеклось за последний год – тьма. Тоже не пустые шли, я чай…
– Эк тебя, господин асессор, – осклабился казак и поддразнил: – «Известно»… Град Петров далече, а чем длиннее дорога, тем больше врак пристает… Следов того исхода, о котором ты толкуешь, я что-то по берегам не вижу…
Тут десятник был в правых: места по обеим сторонам шли дикие, нетронутые. Ни единого следа торного речного пути: застарелых кострищ, рубленого лапника под ночлег, истоптанных полян, брошенных по берегам жердей от навесов, волокуш, шалашей; прочего сора, что походя оставляет за собой человек.
– Ладно, – сказал Васька, поглаживая пистолетную рукоять под плащом. – В следующее становище зайдем…
– Следующее – в двух переходах вниз по реке, – обронил Шило. Взгляд его затвердел, в бороде влажно блестели редкие зубы. Волосатые пальцы на рукояти сабли побелели. Двенадцать пар глаз напряженно следили за десятником и асессором. Неужто всех подбил? «Дать бы тебе в душу, – подумал Рычков, – да по уху бы еще…» Он сморгнул мутное безысходное бешенство, застившее ему и реку, и парус, и заросшие берега, и солдат на веслах… В голове рокотало и ухало. Васька выпростал руки из-под плаща и накрыл ладонью головку рукояти казачьей сабли, склонился и зашептал дурнинушкой в бородатую харю:
– «Тебе, в душу твою вкладываю слово божеское… Коли пуста душа твоя, омертвела и пустынна, как поле мертвых, куда был взят пророк Иезекиль, коли нет там ничего, кроме пыли и праха, упадет слово в мертвую сухую землю и погибнет без всхода, и не будет тебе преображения по слову божескому, ни спасения, ни вознесения. Хладный ветер понесет душу твою по пустыне антихристовым семенем…»
Шило отшатнулся, скамья подрубила казака под колени, и он бы рухнул гузном, не удержи Рычков его за опоясье. Гребцы сбились с ритма. Шило выпучил глаза, борода провалилась влажной красной ямой раскрытого рта…
– Антихристовым семенем, казак. Понял ли?! – напирал Васька, унимая лютую радость от того, что угадал верно, и не катаньем варнака брать надобно, а мокрогубым юродивым речитативом, что врезался в память, как затхлая вонь земляной ямы в платье. – Подберет тебя Йема, ох подберет, коли креста на тебе нет…
– Аз, господин асессор! – донеслось с кички. – Аз березовый!..
Рычков отпустил Шило и ринулся вперед, толкнув казака плечом.
Дощаник вышел за мыс. Впереди, в полутора верстах Колва круто забирала направо так, что, казалось, кончается вода, а река течет прямо из земли. Стрежень, набравшая бег и силу где-то далеко и незримо, разбивалась пенными рокочущими гребнями о боец-камень тридцати саженей в высоту, ощетинившийся редколесьем, как кабанья холка. От камня на пару локтей выше по течению, по дальнему бережку, у самой границы воды и леса сложились березовые стволы, надломленные да поваленные в исполинскую буквицу «Аз», дивную, словно в расписной Псалтыри отца Феофила из Усольской обители, точно белилами ее выводили по густой чащобной тени.
Васька живо растолкал казаков за спиной дозорного, вскочил на обносной брус, хватаясь за становой трос щеглы-мачты и вытягивая шею: не блазнится ли? Тот ли знак? А в зобу трепыхалось: «Оно! То самое!»…
– Сбрасывай парус, охотнички! – гаркнул Рычков, поворотившись. – Смену на весла! Навались!.. Эй, на правиле, держи на сей створ!..
Он выбросил руку вперед, радостно подмечая, как заметались исполнять, загомонили, оскалились. Застучали каблуки по подмету на днище, райна поползла вниз под скрип блока, захлопал-захрустел сминаемый парус. Дощаник сбавил было ход на смене гребцов и вновь рванулся, мнилось, по-над самой водой против сильной, зыбучей и беспокойной стрежени…
Устье ручья нашли в протоке за боец-камнем.
Не успел Рычков отрядить разведчиков, перемешав в партиях казаков, солдат и служилых людей воеводы Баратянского, как ушедшие на закат по берегу Колвы воротились: есть ручей, если где и искать святое озеро, то у его истока. Дощаник завели в протоку, ближе к устью ручья, упираясь в близкое дно шестами. Дотемна рядились, кто выступит на поиски обители Нектария, а кто останется стеречь судно. Охотников сидеть сиднем три дня – а именно столько Васька сторговал на поход и возвращение – не нашлось. Соломинки тянули. Этакая прыть асессора загоняла в тоску пуще недавнего бунта. В собственные сказки на скорую руку о богатстве скита и старца Васька не верил, а равно и в лютую охоту служилых да казаков на грабеж зырянских селений, капищ да кумирниц – то одна видимость, ничем за весь поход не подтвержденная: просились – было, но и запретом вслух не тяготились до самого сегодняшнего дня.
Мыслил Васька так: коли есть среди соликамских начальных людей какой резон неведомому старцу трафить, то никак не могли оне своего человечка к гишпедиции не пристроить – а то и не в едином лице – с умыслом бесславного ея завершения. Вот только кого? Как Рычков ни присматривался, подсылов не распознал. А то, что Шило – ухарская его голова – не засмущался в зачинщики, так то еще не явь: так, свойская живость натуры да дурная кровь. Ваське ли не признать, коли сам таков?
Крюков, капрал? Косая сажень в плечах, кулачищи, голова – словно котел, да и то, кажется, набита положениями воинского устава, а пуще – двумя сотнями статей «Артикула…» со всеми толкованиями. Уж больно горазд стращать…
Таможенный подьячий второго разряда Семиусов? Юркий, схожий с белкой человечек с быстрыми черными глазками, что смотрели всегда вприщур, как солдаты из полуплутонга Крюкова смотрят поверх фузейного ствола…
Йема их разберет, кто из них наушник. И чей…
Правду молвить, до сего дня, чем дольше длилась их гишпедиция, тем пуще Рычков увязал в трясине сомнений сродни тем, что щедро втолковывал ему воевода Баратянский: нету никакого скита и старца; и заговора нету, поелику неведомо, к чему такой заговор, и не видно никаких выгод от него, окромя пустой хулы на государя. А злость и хмурь охотничков – то всего лишь недовольство пришлым начальным человеком, что гонит незнамо куда и не пойми зачем, да еще и лишает лакомого куса всякой походной жизни…
Но знак-то вот он. В ста саженях. Рукотворный – Васька проверил, – а значит, и остальное тако же ощутимо и быти, как гладкие рукояти пистолей за поясом; как гнус, сырость и вонь: рыбьей требухи, смолы, немытых тел, пороха и железа; и скит, и тарабарские грамотки, и так к случаю испустивший дух кликуша Степан, что и на самого асессора за то вины можно наложить.
Сидел Рычков на обносном брусе у норы и лениво следил за бивачной суетой: как разбирали справу; как солдаты чистили фузеи и багинеты; как шиловские казачки теребили торока, собираясь на завтра в пеший поход. По-над Колвой плыл стук каблуков по подмету, треск сучьев и горький дымок костра на берегу. Глухо ворчал боец-камень, изнемогая в битве с рекой. Солнце катилось далече и книзу, словно норовило побыстрее добраться до Петрова града, а густые тени пихт, елей и кривых берез забирали бивак в душную, заскорузлую жмень.
А еще думал Рычков так: коль уж не вышло у подсыла или подсылов гишпедицию поворотить в Соль Камскую, то нынче расстараются они к тому, дабы сам господин асессор в той гишпедиции сгинул. И живость окрестная, и суета, и зычный регот охотничков, и унылые рожи остающихся в сторожах – все к одному.
Принудил-таки Васька кого-то завопить: «Знать не знаю никакого государя-анператора!»
В правых сказался господин Ушаков.
Только чтобы личину этого «кого-то» открыть, придется Рычкову идти до конца. И сам того не ведая, сидел Васька на брусе и скалился в синие сумерки, как под Наровой – в набегающие шеренги свеев.
В сказках бабки Анисьи всего было по три: три желания, три испытания, три попытки и сроку, обыкновенно, тоже три – часа, дня, года… Как далее уходили охотники вверх по ручью, не раз и не два мнился Рычкову трескучий и глуховатый бабкин голос: «На осине сижу, сквозь клен гляжу, березу трясу». Трещала лучина, кудель на расписной лопасти шевелилась, словно живая, испускала из себя скрученную нить; шелестело в сухих старушечьих пальцах березовое веретено; поскрипывало донце, когда Анисья клонилась или прямила согбенную спину, расправляя узенькие костлявые плечи. А за загадкой-зачином уходили в дремучие сказочные леса встреч неведомым опасностям герои-удальцы с наказом отыскать то, чего и сами не знали, не ведали…
Ручей, что на пути к Колве пробил прибрежный камень, порожками бойко и звонко катился по распадку меж двух невеликих горушек, в полутора верстах от устья поворачивал на северную звезду и далее по горной равнине бежал тихо и покойно, выписывая руслом коленца: то застывая омутами, в коих крутился неспешно разный лесной сор, то укрываясь дико разросшимися кустами смородины и волчьего лыка, ветвями рябины и жимолости.