Когда два явления – это не одно и то же
«Зеленый лес», а также «синий». – Где мы ищем стрелу открытия. – Ирак в центре Пакистана. – Прометей никогда не оглядывался
Я пишу эти строки в месте, очень подходящем для размышлений о стреле открытия: в Абу-Даби, городе, возникшем посреди пустыни и построенном на нефти.
Меня тошнит, когда я вижу огромные здания университетов, финансируемых из правительственных нефтяных доходов: местные власти считают, что запасы нефти можно превратить в знание, если нанять профессоров из престижных вузов и отправить детей в школу (или, как получается на практике, ожидая, когда их дети захотят пойти в школу: многие студенты в Абу-Даби – это получающие бесплатное образование болгары, сербы или македонцы). Более того, они могут, выписав один чек, импортировать из-за океана целый университет, скажем, Нью-Йоркский или Сорбонну (среди прочих). Пройдет несколько лет – и здешнее общество пожнет плоды великого технологического прорыва.
Такие инвестиции покажутся вам разумными, если вы считаете, что университетское знание порождает экономическое богатство. Но эта вера идет больше от суеверий, чем от практики. Вспомните историю Швейцарии из главы 5 – страны с очень низким уровнем формального образования. Может быть, тошнота возникает оттого, что я понимаю: местные племена пустыни сегодня обчищает истеблишмент, который продолжает высасывать ресурсы Абу-Даби и сбивает бедуинов с пути истинного, превращая их в администраторов западных университетов. Своим богатством эти племена обязаны нефти, а не какому-то профессиональному ноу-хау, и я уверен, что траты на образование не принесут плодов, являясь по сути великим переводом ресурсов (между тем стране следовало бы увеличивать свою антихрупкость, подталкивая граждан к тому, чтобы они зарабатывали деньги естественным путем и в меняющихся обстоятельствах).
Где же стрессоры?
В модели Абу-Даби кое-чего не хватает. Где же тут стрессоры?
Вспомните слова Сенеки и Овидия о том, что развитие порождается нуждой, а успех трудностями; вариантов этой мудрости немало, включая средневековые источники (necessitas magistra – необходимость есть учитель, говорит Эразм Роттердамский), да и в наши дни часто твердят, что «необходимость – мать изобретения». Лучше всех об этом высказался, как обычно, гений афоризма Публилий Сир: «Бедность учит нас жизненному опыту» (hominem experiri multa paupertas iubet). Та же концепция встречается у множества античных писателей, в их числе – Еврипид, Псевдо-Феокрит, Плавт, Апулей, Зиновий, Ювенал. На современном языке это называется «посттравматическим ростом».
Я видел, как работает древняя мудрость в ситуации, полностью противоположной положению Абу-Даби. Мой родной ливанский городок Амион был разграблен и эвакуирован во время войны, так что его жители расселились по всей планете. Четверть века спустя наш город разбогател, воспрял и вдобавок отомстил за поругание: мой дом теперь больше того, который был взорван. Отец, показывая мне растущие как грибы после дождя виллы в сельской местности и горько сетуя на нуворишей, вдруг спокойно сказал мне: «Если бы ты остался здесь, стал бы таким же, как они, пляжным бездельником. Амионцы достигают успеха, только если их растормошить». Такова антихрупкость.
L’art pour l’art[63]: учиться, чтобы учиться
Посмотрим на факты, указывающие направление стрелы причинно-следственной связи. Можно ли утверждать, что знание, которое базируется на обучении, ведет к процветанию? Если верить серьезным эмпирическим исследованиям (которыми мы в основном обязаны Лэнту Притчету, бывшему экономисту Мирового банка), нет свидетельств того, что повышение общего уровня образования влечет за собой увеличение дохода на уровне страны. Но мы знаем, что верно обратное: богатство ведет к повышению уровня образования – и это не оптическая иллюзия. Нам не нужно прибегать к цифрам Мирового банка, мы можем уяснить это, не поднимаясь с кресла. Давайте выясним, какая из этих стрел неиллюзорна:
или
Проверить это очень легко – доказательства у нас под носом. Мы получим их, взглянув на страны, где богатство идет рука об руку с высоким уровнем образования, и выяснив, что чему предшествует. Рассмотрим следующий весомый аргумент в стиле «меньше – значит больше», принадлежащий плуту-экономисту Ха Джун Чхану. В 1960 году уровень грамотности на Тайване был куда ниже, чем на Филиппинах, а доходы тайваньцев составляли половину доходов филиппинцев; сегодня средний доход жителя Тайваня в десять раз превышает доход жителя Филиппин. В том же году в Корее процент грамотного населения был куда ниже, чем в Аргентине (там уровень грамотности был одним из самых высоких в мире), а доходы корейцев были меньше доходов аргентинцев в пять раз; сегодня житель Кореи зарабатывает в три раза больше жителя Аргентины. Далее, за эти полвека в странах Субсахарской Африки резко вырос уровень грамотности, а уровень жизни при этом упал. Примеры можно множить (Притчет исследовал вопрос тщательно), но я не возьму в толк, почему люди не поймут простейшего трюизма, а именно – эффекта одураченных случайностью: простое сочетание факторов они принимают за причину и следствие, и если уровень образования в богатых странах высок, немедленно заключают, что образование дает стране богатство, даже не проверив, так это или нет. Мы вновь имеем дело с эпифеноменом. (Эта ошибка в рассуждениях отчасти обусловлена попыткой выдать желаемое за действительное, потому что образование считается чем-то «хорошим»; как ни удивительно, никто не связывает богатство страны с чем-то «плохим», скажем, с декадансом, и не предполагает, что декаданс или другие болезни богатых сообществ вроде большого количества самоубийств также генерирует богатство.)
Я не говорю, что для индивида образование бесполезно – оно дает полезные для карьерного роста документы, – но на уровне страны это ничего не значит. Да, образование стабилизирует доход в семье на протяжении поколений. Купец сколачивает состояние, его дети едут в Сорбонну, становятся магистрами и докторами. Семья сохраняет богатство – дипломы позволяют ее членам оставаться в среднем классе и после того, как наследство исчерпалось. Но стране от этого ни тепло ни холодно.
Британский экономист госпожа Элисон Вульф разоблачает следующий логический изъян: из того, что трудно представить себе компании Microsoft или British Aerospace без передовых знаний, следует, что чем лучше у нас образование, тем богаче страна. «Простая однонаправленная динамика, которая так завораживает наших политиков и аналитиков – ты вкладываешь средства в образование и на выходе получаешь экономический рост, – это миф, – пишет Вульф. – Более того, чем больше и сложнее образовательный сектор, тем менее очевидной становится его связь с производительностью труда». Как и Притчет, Вульф на примере стран вроде Египта показывает, что гигантский скачок в области образования вовсе не перешел в Заветный Золотой Рост ВВП, Который Определяет Место Страны В Важных Списках Стран.
Это не аргумент против проведения в жизнь государственной политики в области образования с благородными целями, скажем, для того, чтобы уменьшить социальное расслоение населения, дать беднякам возможность читать хорошие книги – Диккенса, Виктора Гюго или Жюльена Грака – или сделать женщин из бедных стран более свободными (тогда они будут меньше рожать). Все это – еще не повод употреблять слова вроде «богатство» или «рост».
Я однажды встретил Элисон Вульф на вечеринке (вечеринки – великая вещь в плане опциональности). Когда она по моей просьбе объяснила присутствующим, что финансирование формального образования неэффективно, один человек обиделся и излил на нас свой скептицизм. Вульф сказала ему: «Вот оно, настоящее образование», – и обвела рукой комнату, где там и тут беседовали гости. Точно так же и я не говорю, что знание не имеет значения; мой скепсис относится к превращенному в товар, расфасованному, упакованному в розовенькую оберточку знанию, которое можно купить на рынке и использовать для саморекламы. Напомню читателю, что образованность и формальное образование – это не одно и то же.
Еще одна история, связанная с вечеринкой. Однажды на торжественно-развлекательном обеде один парень в краткой речи посетовал на уровень образования в Соединенных Штатах, опустившись до паникерства на уровне «у нас плохие отметки по математике». Я был вполне согласен с его мнением по другим вопросам, однако тут счел нужным вмешаться. Я перебил его, чтобы указать: американские ценности – это «выпуклое» принятие риска, и я рад, что мы не похожи на страны, которые пекутся о своих юных гражданах на манер сверхзаботливых матушек. В общем, я сказал все то же, что пишу здесь. Мои слова шокировали всех: одни были смущены, на лицах других читалось несогласие, и только одна женщина меня поддержала. Как выяснилось, она руководила системой образования Нью-Йорка.
Я не говорю о том, будто университеты вообще не генерируют знания и не способствуют росту (речь, понятно, не о стандартном курсе «Экономика» и других суевериях, отбрасывающих нас в прошлое); я говорю лишь, что их роль страшно переоценена, в то время как члены ученого сообщества, кажется, рады эксплуатировать людское легковерие и нашу проистекающую из поверхностности склонность видеть причинно-следственные связи там, где их нет.
Утонченные совместные обеды
У образования есть преимущества и помимо стабилизации семейного дохода. Оно делает из индивидов более утонченных собеседников, с которыми можно поговорить за обедом, а этим пренебрегать не следует. Однако идея давать образование для того, чтобы развивать экономику, сравнительно нова. Всего полвека назад британское правительство официально считало целью системы образования нечто иное: воспитание в определенной системе ценностей, развитие гражданского чувства и «обучение», а не экономический рост (в то время они не были лохами), – на что указывает и Элисон Вульф.
Древние учились ради того, чтобы чему-то научиться, стать лучше и сделаться приятными собеседниками, а не увеличивать золотой запас в тщательно охраняемых сундуках города. Предприниматели, особенно если их бизнес связан с техникой, – не обязательно приятные собеседники. Когда мне приходилось нанимать людей на работу, я оценивал их при помощи одного эвристического приема (под названием «отделяй тех, кто, зайдя в музей, смотрит на Сезанна на стене, от тех, кто глядит на содержимое мусорницы»): чем утонченнее и культурнее они изъяснялись, тем больше была вероятность того, что они будут считать себя чрезвычайно эффективными в бизнесе (психологи называют это явление гало-эффектом: люди ошибочно полагают, что тот, кто здорово катается на лыжах, будет столь же здорово руководить гончарной мастерской или отделом банка, или что хороший шахматист и в жизни просчитывает все ходы наперед)[64].
Ясно, что приравнивать навык делать и навык говорить нельзя. Мой опыт общения с эффективными практиками показывает, что они могут выражаться невнятно – но им и не требуется тратить энергию на то, чтобы выражать свои идеи (и аргументировать их) с использованием красивых фигур речи. Между тем предприниматели – это именно практики, а не мыслители: практики делают, а не говорят, и было бы нечестно, неправильно и просто оскорбительно судить их по словам. То же с частниками: качественным должно быть их изделие, а не болтовня, более того, убеждения таких людей могут быть неверными, и если побочным эффектом (ятрогения наоборот) их убеждений становятся более качественные изделия, почему нет? Бюрократов, с другой стороны, в отсутствие объективной оценки успеха и за недостатком адекватных рыночных механизмов отбирают по «гало-эффектам» – миловидности и элегантности. В результате бюрократ производит приятное впечатление на собеседника. Я вполне уверен в том, что обедать с чиновником ООН интереснее, чем с человеком вроде Жирного Тони или инфотехнологом, помешанным на электросхемах.
Рассмотрим эту логическую ошибку вблизи.
Заблуждение «зеленого леса»
В книге с выразительным названием «Чему я научился, потеряв миллион долларов», одной из редких нешарлатанских книг о финансах, главный герой совершает удивительное открытие. Он замечает, что парень по имени Джо Сигель, один из самых успешных трейдеров, торгующих «зеленым лесом», думает, будто это древесина, выкрашенная в зеленый цвет (на деле это пиломатериал из свежесрубленных деревьев, а зеленым его называют потому, что он не высушен). И вот этот Сигель вполне профессионально торгует тем, о чем понятия не имеет! А рассказчик, увлеченный сложными интеллектуальными теориями и концепциями динамики стоимости товаров, терпит крах.
Суть не в том, что успешный торговец пиломатериалом понятия не имел о главном свойстве своего товара, обозначаемом словом «зеленый». Этот человек знал о своем товаре кое-что такое, что непрофессионалы считали несущественным. Те, кого мы зовем невеждами, могут таковыми и не быть.
Прогноз потока заказов на «зеленый лес» имеет мало общего с деталями, которые кажутся существенными тем, кто смотрит на процесс снаружи. Тот, кто успешно торгует «зеленым лесом», не должен сдавать какие-либо экзамены; таких людей отбирают по степени успешности, и красивые аргументы никакой роли тут не играют. Эволюции нарративы безразличны – они важны только для людей. Эволюции не нужно слово, обозначающее синий цвет.
Мы будем называть заблуждением «зеленого леса» ситуацию, в которой человек убежден в необходимости формального знания, в его преимуществе перед другим, не столь заметным со стороны, менее объяснимым, менее поддающимся описанию.
Мой интеллектуальный мир был разрушен до основания, когда все то, что я изучал в университете, оказалось мастерски организованным лохотроном. Произошло это так. Когда я впервые стал работать с деривативами и «волатильностью» (я специализировался на нелинейности), то сосредоточился на обменных курсах, области, которой посвятил много лет. Мне нужно было сосуществовать с трейдерами, которые занимались иностранной валютой, – они не владели специальной терминологией на моем уровне, их работа заключалась в том, чтобы покупать и продавать валюту. Обмен денег – древняя профессия со своими традициями и навыками; вспомните историю про Иисуса Христа и ростовщиков. Попав в трейдерскую среду после изысканного вуза Лиги плюща, я был потрясен тем, что мне открылось. Мы предполагаем, что торговцы валютой разбираются в экономике, геополитике, математике, будущей стоимости валют, разнице в обменных курсах между странами. Что они штудируют статьи об экономике, опубликованные в глянцевых журналах различных институтов. Мы можем воображать их как космополитов, которые по субботам ходят в оперу, не забыв надеть аскотский галстук, заставляют нервничать видавших виды сомелье и берут уроки танго по средам после обеда. И говорят на правильном английском. Если бы.
В первый же день на новой работе я открыл для себя поразительную реальность. В касту трейдеров в то время входили в основном итальянцы, обитавшие в Нью-Джерси и Бруклине. Это были простые, очень простые парни, которые в прошлом занимались в операционных отделах банков безналичными переводами, а когда рынок расширился, точнее, взорвался и на плавающих курсах валют стало можно зашибать большие деньги, переквалифицировались в трейдеров и стали известными в этом бизнесе. Известными и процветающими.
Мой первый разговор состоялся с экспертом, которого я назову Б. Этот парень с фамилией, оканчивающейся на гласный, был одет в костюм от Бриони ручной работы. Мне сказали, что он крупнейший торговец швейцарскими франками в мире, своего рода легенда, – он предсказал большой долларовый коллапс 1980-х и сохранил свое состояние. За время нашего короткого разговора я уяснил, что он не сможет найти Швейцарию на карте, – я-то, дурак, полагал, что он швейцарский итальянец, а он не знал даже, что в Швейцарии живут итальянцы. Он никогда там не был. Осознав, что среди трейдеров он не исключение, я пришел в ярость: мои университетские годы испарялись на глазах. Именно в тот день я перестал читать статьи об экономике. Во время этой «деинтеллектуализации» меня немного тошнило; может быть, я не оправился до сих пор.
Если в Нью-Йорке трейдерами были «синие воротнички», в Лондоне валютой торговали люди классом пониже – и торговали еще успешнее. Все трейдеры там были кокни и говорили на нечленораздельном английском. Они жили в Восточном Лондоне, были простыми парнями (ужасно простыми) с различимым акцентом и использовали для расчетов свой сленг. Вместо слова «пять» они говорили «леди Годива» или «китаёза», вместо «пятнадцать» – «коммодор», вместо «двадцать пять» – «пони» и т. д. Я вынужден был выучить диалект кокни просто для того, чтобы с ними общаться; когда я приезжал в Лондон, мы с коллегами в основном ходили выпивать. В те времена лондонские трейдеры пили каждый день за обедом и особенно сильно напивались по пятницам, перед открытием нью-йоркской биржи. «После пива ты – лев», – сказал один парень, спешно приканчивая кружку, чтобы поспеть к открытию.
Уморительнее всего было слушать через динамики трансатлантические переговоры между нью-йоркскими парнями из бруклинского Бенсонхёрста и брокерами-кокни, особенно когда бруклинские парни пытались хоть немного говорить с акцентом кокни, чтобы их поняли (эти кокни иногда вообще не владели стандартным английским).
Вот как я понял, что «цена товара» и реальность, какой ее видят экономисты, – это не одно и то же. Первая может быть функцией от второй, но эта функция слишком сложна, чтобы выразить ее на языке формул. Отношение между ними иногда может быть опциональным – это мои не умевшие выражаться на литературном языке коллеги знали не понаслышке[65].
Как Жирный Тони разбогател (и разжирел)
Жирный Тони стал (буквально) Жирным Тони, богатым и тучным, в ходе войны в Кувейте (последовательность событий была обычной: сначала богатым, потом жирным). Это случилось в январе 1991 года, в тот день, когда Соединенные Штаты атаковали Багдад, чтобы восстановить независимость Кувейта, на территорию которого вторгся Ирак.
У каждого интеллектуала, следившего за социально-экономической ситуацией, имелись свои теории, предположения, сценарии и прочее. У каждого, кроме Жирного Тони. Он понятия не имел, где расположен Ирак и что это такое – то ли провинция в Марокко, то ли какой-то эмират, жители которого любят пряные блюда, расположенный к востоку от Пакистана. Тони ничего не слышал об иракской кухне, так что и сама страна для него не существовала.
Тони знал только, что на свете есть лохи.
Если бы вы спросили в то время любого умного «аналитика» или журналиста о ценах на нефть, они спрогнозировали бы повышение этих цен в случае, если война будет. Но именно эту причинно-следственную связь Тони не мог принять на веру. В итоге он поставил на то, что она неверна: раз уж они все готовятся к тому, что вследствие войны нефти станет больше, ее стоимость изменится соответственно. Война могла повысить цены на нефть, но это не касалось запланированной войны – потому что цены меняются в соответствии с ожиданиями. Как говорит Тони: «Они уже сидят внутри цены».
В самом деле, когда появились новости о войне, нефть, стоившая 39 долларов за баррель, подешевела почти вполовину, и Тони превратил вложенные триста тысяч долларов в восемнадцать миллионов. «Такое бывает редко, нельзя упускать случай, – говорил он потом Ниро за обедом, уговаривая своего друга не из Нью-Джерси поставить на крах финансовой системы. – Тебе в руки плывут отличные рисковые ставки, но ты их не увидишь, если будешь смотреть новости».
Обратите внимание на главное утверждение Жирного Тони: «Кувейт и нефть – это не одно и то же». Это высказывание поможет нам определить слияние. Тони приобретал больше, чем терял, а ему только это и надо было.
Многих дешевая нефть лишила последней рубашки, несмотря на то, что они верно предсказаливойну. Просто они думали, что этого достаточно, чтобы разбогатеть. Но к той войне слишком долго и слишком тщательно готовились. Помню, я зашел как-то в офис управляющего крупным фондом и увидел на стене карту Ирака, как будто это был не офис, а главный штаб. Другие менеджеры фонда знали все, что только можно было знать, о Кувейте, Ираке, Вашингтоне, ООН. Они не знали только очень простого факта: все это не имело отношения к нефти – это не одно и то же. Аналитика была точна, но относилась к другим вещам. Разумеется, когда цены на нефть упали, управляющий разорился и, как я слышал, пошел преподавать в юридический вуз.
И это – еще один урок помимо того, что нарративы ничего нам не дают. Люди, мозги которых закоптились от сложных уловок и методов, перестают видеть элементарные, самые элементарные вещи. Те, кто действует в реальности, не могут позволить себе упускать из виду такие вещи, иначе они разобьют самолет. Практиков, в отличие от ученых, берут на работу для того, чтобы компания выжила, а не для того, чтобы все усложнить. Так я увидел принцип «меньше – значит больше» в действии: чем больше вы учитесь, тем менее очевидным становится элементарное, но фундаментальное знание; практика, с другой стороны, избавляет явления от сложности, оставляя лишь простейшую модель из возможных.
Слияние
Разумеется, примеры явлений, которые не являются одним и тем же, можно множить. Обобщим их, используя понятие «слияние».
Урок о том, что два явления – это не одно и то же, применим много к чему. Обладая опциональностью (или антихрупкостью), вы можете распознать возможность больше приобрести и меньше потерять; значит, то, что вы делаете, связано с тем, что писал обо всем этом Аристотель, лишь опосредованно.
Есть что-то (здесь – восприятие, идеи, теории) и функция от чего-то (здесь – цена, или реальность, или что-то настоящее). Беда слияния в том, что люди путают первое со вторым, забывая, что функция обладает совсем другими свойствами.
Чем больше асимметрии между чем-то и функцией от чего-то, тем больше и разница между ними. В итоге может оказаться, что у них нет вообще ничего общего.
Это рассуждение кажется тривиальным, но из него следуют очень важные выводы. Обычная наука – не «социально-экономическая», а разумная – это понимает. Один из тех, кто избежал проблемы слияния, – Джим Саймонс, великий математик, сделавший состояние благодаря сложнейшей математической модели, которая позволяет заключать сделки на разных рынках. Она имитирует методы купли-продажи, практикуемые теми самыми людьми классом ниже «синих воротничков», и анализирует статистические данные лучше, чем кто-либо на планете Земля. Саймонс утверждает, что не берет на работу экономистов и финансистов, – только физиков и математиков, которые не теоретизируют, а распознают паттерны и изучают внутреннюю логику процессов. Саймонс никогда не прислушивается к экономистам и не читает их статей.
Великий экономист Ариэль Рубинштейн принимает заблуждение «зеленого леса»; для того, чтобы сделать это, нужно быть очень умным и честным человеком. Рубинштейн – один из лидеров в области теории игр, которая сводится к мысленным экспериментам; он также является величайшим знатоком кафе, в которых думает и сочиняет, куда бы ни занесла его судьба. Рубинштейн вовсе не утверждает, что его теоретическое знание может быть переведено – им самим – во что-то откровенно практическое. Для него экономика – это басня: сочинитель басен стимулирует воображение слушателей, он может косвенно вдохновить кого-нибудь на что-то дельное, но наставлять и указывать, что именно нужно делать, ему не положено. Теория должна оставаться независимой от практики, и наоборот, – и нам не следует отрывать ученых-экономистов от их кафедр и давать им право принятия решений. Экономика – не наука, формирование политики – не ее дело.
В своих интеллектуальных мемуарах Рубинштейн вспоминает, как пытался побудить ливанского базарного торговца не следовать древним правилам, а торговаться при помощи концепций теории игр. Предложенный метод не сработал – стороны не смогли договориться о цене, которая устроила бы и продавца, и покупателя. Торговец сказал Рубинштейну: «Мы торгуемся по своим правилам уже много поколений, а ты приходишь и хочешь все изменить?» Рубинштейн заключает: «Когда я уходил, мое лицо горело от стыда». Если бы среди экономистов нашлась еще пара таких, как Рубинштейн, жизнь на земле была бы куда лучше.
Иногда, даже если экономическая теория осмысленна, ее применение не следует из модели напрямую, так что необходим естественный механизм, который методом проб и ошибок превратит теорию в практику. К примеру, идея специализации, которая владела умами экономистов со времен Рикардо (да и до него), доводит страны до нищеты, если применять ее в лоб, потому что она пробивает дыры в экономике. Вместе с тем данная концепция эффективна, если реализуется на практике постепенно, путем эволюции, с сообразной амортизацией и уровнями избыточности. Это еще один пример того, что экономисты могут вдохновлять нас, но не должны говорить нам, что делать. Подробнее – в Приложении, где мы осветим концепцию сравнительных преимуществ по Рикардо и хрупкость экономических моделей.
Разница между описанием и практикой – важными вещами, которые не так просто описать, – заключается главным образом в упущенной опциональности явлений. «Правильное действие» тут – это антихрупкий результат. Мой довод состоит в том, что в университете учат не узнавать опциональность, а, наоборот, не видеть ее в упор.
Прометей и Эпиметей
Согласно древнегреческой легенде, некогда на земле жили два брата-титана, Прометей и Эпиметей. Имя Прометея значит «думающий прежде», а имя Эпиметея – «думающий после»; иначе говоря, Эпиметеем можно назвать человека, который в своем нарративе задним числом искажает реальность, подгоняя факты под теории. Прометей дал нам огонь и олицетворяет прогресс и цивилизацию, в то время как Эпиметей символизирует мышление в обратном направлении, из будущего в прошлое, черствость и недостаток ума. Именно Эпиметей принял дар Пандоры, огромный кувшин[66], и этот поступок имел необратимые последствия.
Опциональность – свойство Прометея; стремление все описать – свойство Эпиметея. Ошибки первого обратимы и неопасны, второй символизирует опасность и необратимость того ущерба, который причинил миру открытый ящик Пандоры.
Вылазки в будущее совершаются теми, в ком есть предприимчивость и опциональность. Книга IV продемонстрировала нам силу опциональности как альтернативного подхода к практическим действиям: это гибкий подход, позволяющий получить преимущество ввиду асимметрии, когда большому выигрышу соответствует маленький проигрыш. Это способ – причем единственный – одомашнить неопределенность, действовать рационально, не понимая будущего, в то время как тот, кто полагается на нарратив, достигает как раз обратного: неопределенность приручает его самого – и, как ни парадоксально, отбрасывает назад. Нельзя смотреть в будущее, полагая его наивной проекцией прошлого.
Рассмотрим разницу между действием и размышлением. Если смотреть на мир с точки зрения интеллектуалов, эту разницу понять трудно. Как сказал Йоги Берра: «В теории разницы между теорией и практикой нет; на практике она есть». Как мы видели, интеллект связан с хрупкостью и побуждает нас принимать на вооружение методы, которые вступают в конфликт с прилаживанием. Между тем выбор есть выражение антихрупкости. Мы разделили знание на две категории, формальное и жирно-тониевское; последнее укоренено в антихрупкости метода проб и ошибок и принятия риска с меньшими потерями, а-ля штанга, – эта форма принятия риска не связана с тем, что принято понимать под интеллектом (хоть и интеллектуальна по-своему). В непрозрачном мире это единственный способ двигаться дальше.
В таблице 4 собраны воедино различные аспекты противопоставления описания и прилаживания – темы следующих трех глав.
Таблица 4. Различия между телеологией и опциональностью
Все это не означает, что прилаживание и метод проб и ошибок свободны от нарратива: просто они не зависят целиком и полностью от того, верна теория или нет, – описание здесь не эпистемологично, но инструментально, это лишь средство. Так, религиозные предания могут не иметь ценности в качестве теорий, но при этом побуждают вас поступать выпукло и антихрупко, например, снижать риск; не исключено, что без них вы действовали бы иначе. В Англии родители держали детей под контролем при помощи ложной теории: если ребенок будет плохо себя вести или не станет есть, Бони (Наполеон Бонапарт) или какой-нибудь дикий зверь придет и заберет его с собой. Религии часто вызволяют взрослых из беды или советуют им не погрязать в долгах при помощи схожих методов. Но интеллектуалы склонны верить в ими же самими придуманную чушь и принимать свои идеи за истину, и это очень и очень опасно.
Посмотрите на роль эвристического (практического) знания, содержащегося в традициях. Как эволюция оказывает влияние на индивида, так она проявляется и в этих неявных, необъяснимых практических правилах, которые передаются из поколения в поколение, – Карл Поппер назвал этот процесс эволюционной эпистемологией. Немного изменим концепцию Поппера (на деле – совсем чуть-чуть): я утверждаю, что эволюция – это не соревнование идей, эволюция – это когда люди соревнуются с системами, которые базируются на этих идеях. Идея выживает не потому, что она более конкурентоспособна, а потому, что выживает человек, который считает ее верной! Отсюда следует, что мудрость, переданная вам бабушкой, должна быть неизмеримо более важной (эмпирически, а значит, с научной точки зрения), чем все то, что вы изучаете в школе бизнеса (и, разумеется, куда дешевле). Мне досадно, что мы все больше и больше удаляемся от наших бабушек.
Экспертные решения (проблем, о которых эксперт знает много, но на самом деле меньше, чем думает, что знает) зачастую делают нас более хрупкими, а признание себя невеждой дает антихрупкость[67]. Из-за экспертных решений мы оказываемся по ту сторону асимметрии, где потери явно больше приобретений. Если вы хрупки, вам нужно знать куда больше, чем когда вы антихрупки. И наоборот, если вы думаете, что знаете больше, чем вы знаете на самом деле, вы становитесь хрупким (уязвимым в случае ошибки).
Ранее мы показали, что формальное образование не столько приводит к богатству (страны), сколько, наоборот, является следствием богатства (эпифеномен). Посмотрим теперь, как аналогичным образом антихрупкое принятие риска – а не образование и формальные, организованные исследования – становится основным источником инноваций и роста, пусть авторы учебников и наряжают эту историю совсем в другие одежды. Это не значит, что теории и исследования не играют никакой роли; это значит лишь, что мы одурачены случайностью, то есть, как лохи, переоцениваем роль правдоподобных концепций. Далее мы изучим фантазии специалистов по истории экономической мысли, медицины, технологии и других областей знания. Эти историки склонны систематически занижать роль практиков и впадать в заблуждение «зеленого леса».