Антихрупкость. Как извлечь выгоду из хаоса — страница 19 из 53

История, написанная неудачниками

Птицы могут к нам прислушиваться. – Сочетание глупости с мудростью, а не наоборот. – Где мы ищем стрелу открытия. – Обоснование метода проб и ошибок

Историки плавают в море предрассудков и потому плодят в области причинно-следственных связей эпифеномены и прочие иллюзии. Для того, чтобы понять историю техники, нужны книги, написанные не-историками – или же историками с правильным взглядом на мир, которые выработали свои концепции, наблюдая за развитием технологий, а не читая другие книги на эту тему. Ранее я упоминал Теренса Кили, который разбил в пух и прах линейную модель; Кили – ученый-практик[68]. Работающий в лаборатории практик или инженер наблюдают за появлением, скажем, фармакологических инноваций или реактивного двигателя в реальном времени и могут избежать эпифеноменов (если только этим ученым не промыли мозги перед тем, как они приступили к практике).

Я своими глазами видел результаты, которые не имели ничего общего с академизацией науки: они были получены благодаря эволюционному прилаживанию, которое впоследствии объявили теоретической основой, якобы разработанной ученым сообществом.


Таблица 5. Концепция «Читать-птицам-лекции-о-том-как-летать» в разных областях: открытия, авторство которых в учебниках приписывают другим


Примерно в 1998 году, задолго до того, как мне стали известны те факты, которые теперь обобщены в таблице 5, включая разоблачение любителей учить птиц летать, я неожиданно для себя столкнулся с очень похожей проблемой. Я сидел в чикагском ресторане с ныне покойным Фредом А., экономистом, но при этом истым, вдумчивым джентльменом. Он работал главным экономистом одного из местных фондов, должен был консультировать их касательно новых, сложных финансовых продуктов и хотел узнать, что я о них думаю, – я специализировался как раз на таких продуктах и выпустил учебник об очень сложных «экзотических опционах». Фред знал, что спрос на подобные продукты будет очень большим, но удивлялся тому, «как трейдеры могут с ними управляться, если они не понимают теорему Гирсанова». Теорема Гирсанова – это какая-то очень сложная математика, которую тогда понимали считаные единицы. Мы с Фредом говорили о брокерах на товарной бирже, которые – как мы видели в предыдущей главе, – скорее всего, решили бы, что «Гирсанов» – это название водки. Трейдеров, у которых обычно не было высшего образования, считали слишком умными, если они могли без ошибок написать название улицы, между тем профессор А. пребывал под эпифеноменологическим впечатлением, будто трейдеры изучали математику, чтобы уметь вычислить стоимость опциона. Сам я действовал методом проб и ошибок и перед тем, как играть со сложными инструментами, советовался с бывалыми торгашами; обо всех этих теоремах я до поры и не слышал.

Меня тогда словно какая-то муха укусила. Никто не опасается, что ребенок, понятия не имеющий о разных теоремах из области аэродинамики и не способный решить уравнение движения, не сможет ездить на велосипеде. Почему Фред не перенесет этот пример из одной области знаний в другую? Разве он не понимает, что чикагские брокеры всего лишь реагируют на спрос и предложение в погоне за длинным долларом – и что теорема Гирсанова нужна им точно так же, как торговцу фисташками на дамасском базаре нужно умение решать уравнения общего равновесия с целью установить цену на свой товар?

Около минуты я спрашивал себя, на какой планете я живу, и почему докторская степень и исследовательская карьера этого джентльмена привели его к слепоте и потере здравого смысла, – и как получается, что в фантастическом мире экономических уравнений интерес к научным степеням, а также энергия, чтобы получить их, чаще обнаруживаются у людей без практической сметки. Неужели тут кроется некий предвзятый подход?

Я почуял неладное, оживился – и понял, что помочь мне сможет только человек, совмещающий практику с исследованиями, причем движущийся от практики к теориям, а не наоборот. Я знал лишь одного такого человека: Эспен Хауг, трейдер, ставший ученым, наверняка наблюдал то же самое, что и я. Подобно мне, он получил докторскую степень после того, как поработал в трейдерских конторах. Мы немедленно приступили к расследованию, желая понять, откуда появилась формула, по которой мы рассчитывали стоимость опционов, и как торговцы выходили из положения до ее появления. Может, мы торгуем опционами благодаря формуле, которая выведена экономистами? Или формула появилась в процессе эволюции, на основе проб и ошибок, а ученые потом приписали ее себе? Я знал, где нужно копать: работая брокером в Чикаго, я видел биржевых ветеранов, которые отказывались прикасаться к математическим формулам, использовали простую эвристику и говорили: «Настоящие мужики бумажками не пользуются», – под «бумажками» имелись в виду распечатки с результатами расчетов, которые производили компьютерные программы. И все-таки эти люди выжили. Назначаемые ими цены на опционы давали бо́льшую отдачу, чем цены, рассчитанные компьютером, и было очевидно, что формулы появились позднее. Взять хоть цены для Крайнестана и «жирные хвосты», которые стандартные формулы игнорировали.

Хауг интересовался вещами, которые оставляли меня равнодушными: он был в курсе достижений в области финансовых моделей и собирал работы по истории, написанные практиками. Он называл себя коллекционером, даже подписывался этим словом. Хауг повсюду искал книги и статьи о теории опционов, написанные до Первой мировой войны, и очень хорошо представлял себе, откуда что взялось. К нашей великой радости, мы находили все новые и новые подтверждения тому, что трейдеры работали по алгоритмам, куда более совершенным, нежели используемая нами формула. Более того, трейдеры опережали формулу почти на сто лет. Разумеется, их знания появились благодаря естественному отбору, выживанию и тому, что опытные практики передавали накопленный опыт новичкам.

Трейдеры торгуюттрейдеры учатся пользоваться методами и инструментамиэкономисты-теоретики выводят формулы и говорят, что трейдеры их применяютновые трейдеры верят теоретикамкатастрофа (теория делает экономику хрупкой)

Мы почти семь лет ждали, когда нашу статью напечатает научный экономический журнал, и наблюдали до публикации забавный феномен: эту статью скачивали из Сети так часто, что она стала одним из самых популярных текстов в истории экономической науки, но первые несколько лет ее не цитировали. Никто не хотел ворошить улей[69].

Практики не пишут; они делают. Птицы летают, а те, кто читает им лекции, пишут их историю. По очевидным причинам история на деле пишется неудачниками, у которых есть теплое место в вузе и много свободного времени.

По великой иронии судьбы мы наблюдали с близкого расстояния за тем, как теоретики переписывают достижения практиков. Нам повезло – мы столкнулись еще с одним случаем вопиющей интеллектуальной экспроприации. Мы получили приглашение опубликовать нашу концепцию истории опционов – в качестве практиков, имеющих дело с опционами, – в почетной «Энциклопедии квантитативных методов в финансах» (Encyclopedia of Quantitative Finance) издательства Wiley. Мы сочинили новую версию статьи, насытив ее подробностями из личного опыта. Каково же было наше удивление, когда мы поймали с поличным редактора исторического раздела, профессора Барнард-колледжа, на попытке переписать наш обзор. Этот специалист по истории экономики решил отредактировать текст, чтобы преуменьшить, если не перевернуть с ног на голову, его смысл и изменить направление стрелы формирования знаний. Мы увидели, как на деле пишется история науки. Парень, сидевший в кабинете в Барнард-колледже, решал за нас, что именно мы видели, когда работали трейдерами, – и мы должны были верить не своим глазам, а навязываемой нам логике.

Мне удалось разоблачить еще несколько таких подмен в области формирования знаний. Профессор Беркли и Дипломированный Хрупкодел Марк Рубинштейн в своей книге, написанной во второй половине 1990-х, приписал другим профессорам в области финансов эвристические методы, с которыми мы, практики, были хорошо знакомы (зачастую в более совершенной форме) с 1980-х годов, когда я только занялся этим бизнесом.

Нет, мы не превращаем теории в практику. Мы создаем теории на основе практики. Такова наша история, и из нее – а равно из других таких же историй – легко уяснить, что путаница царит буквально повсюду. Теория – дитя лечения, не наоборот: ex cura theoria nascitur.

****

Доказательство у нас под носом

Как выяснилось, под кучей теорий историки похоронили даже инженеров.

Сразу после описанной выше тошнотворной истории я представил нашу с Хаугом статью о том, почему бессмысленно читать птицам лекции о финансах, на семинаре по социологии науки в Лондонской школе экономики. Меня, разумеется, засыпали критическими замечаниями (но к тому времени я привык к подобной реакции экономистов). И тут – сюрприз. В конце семинара организаторы сказали мне, что ровно за неделю до того Фил Скрэнтон, профессор Ратгерского университета, читал доклад на схожую тему. Только его сообщение касалось не стоимости опционов, а реактивного двигателя.

Скрэнтон показал, что практики конструировали реактивные двигатели исключительно опытным путем, действуя методом проб и ошибок, при этом теорию никто толком не понимал. Конструкторам нужны были талантливые инженеры, знавшие, как собрать детали таким образом, чтобы двигатель работал. Теория появилась позднее – чтобы удовлетворить честолюбие тех, кто профессионально бил баклуши. Но об этом вы в стандартных учебниках по истории техники не прочтете; мой сын, изучавший авиакосмические технологии, всего этого не знал. Скрэнтон был вежлив и в основном рассматривал ситуации, в которых роль инноваций была смутной, «в отличие от более привычных нам аналитического и синтетического подходов к инновациям», как если бы эти подходы были нормой, что, конечно, далеко от истины.

Я начал искать другие случаи подмены практики теорией, и специалист по истории техники Дэвид Эджертон преподнес мне ошеломляющий рассказ. Мы считаем, что кибернетику – науку, которая подарила нам половину слова «киберкосмос», – изобрел Норберт Винер в 1948 году. Дэвид Минделл, специалист по истории инженерного дела, опроверг это утверждение. Он показал, что сформулированные Винером концепции регулирования с обратной связью и вычислений в цифровой форме давно были приняты на вооружение инженерами. Но сегодня общественность – даже инженеры – свято уверена в том, что кибернетикой мы обязаны математическому гению Винера.

Тут меня посетила идея. Все мы учим геометрию по учебникам, которые базируются на аксиомах из «Начал» Евклида, и склонны считать, что благодаря этим аксиомам возникли прекрасные геометрические формы зданий – от жилых домов до соборов; думать обратное – ересь. Я сразу предположил, что древние заинтересовались евклидовой геометрией и прочей математикой лишь после того, как уже испытали методы, выработанные прилаживанием и опытом, иначе все эти аксиомы были бы им не нужны. Похожее произошло с колесом: вспомним, что паровой двигатель греки придумали и сконструировали за две тысячи лет до индустриальной революции. Технические инновации рождаются из практики, а не из теории.

Взгляните теперь на окружающие нас архитектурные объекты: они кажутся геометрически совершенными, от пирамид до величественных соборов Европы. Проблема лоха в том, что он уверен, будто эти прекрасные объекты обязаны своим появлением математике, пусть из этого правила есть исключение – пирамиды построили задолго до появления формальной математики, разработанной Евклидом и древнегреческими теоретиками. Но вот вам факты: архитекторы (в стародавние времена их называли «хозяева работ») полагались на эвристику, эмпирические методы и строительный инструментарий, и почти никто из архитекторов не разбирался в математике. Как следует из работы специалиста по средневековой науке Ги Божуана, до XIII века не больше пяти человек в Европе знали, как разделить одно число на другое. Никаких вам теорем-шмеорем. При этом строители как-то рассчитывали сопротивление материала, которое мы сегодня рассчитываем при помощи уравнений, и старинные здания по большей части стоят до сих пор. Французский архитектор XIII века Виллар де Оннекур оставил после себя серию рисунков и записных книжек на пикардском (язык французского региона Пикардия) о том, как строить соборы при помощи экспериментальной эвристики, маленьких хитростей и правил, позднее систематизированных Филибером Делормом в трактатах об архитектуре. Скажем, треугольник рисовали как лошадиную голову. Людей делают благоразумными эксперименты, а не теории.

Мы можем уверенно утверждать, что римляне, прекрасные инженеры, строили акведуки без помощи математики (римские цифры сильно затрудняли квантитативный анализ). В противном случае, скорее всего, не было бы никаких акведуков. Ведь у математики есть очевидный побочный эффект: из-за нее мы склонны чрезмерно все оптимизировать и не оставлять «запас», отчего здания становятся более хрупкими. Все мы знаем, что новострой приходит в негодность быстрее, чем древние дома.

Взгляните на трактат Витрувия «Об архитектуре», библию архитекторов, написанную через триста лет после евклидовских «Начал». В этом трактате почти нет опоры на геометрию и Евклид, само собой, не упоминается. По большей части Витрувий пишет об эвристике, о том типе знания, которое архитектор передает своим ученикам. (Что характерно, основная математическая идея, упоминаемая в трактате, – это теорема Пифагора, и она изумляет Витрувия тем, что можно построить прямой угол «без приспособлений ремесленника».) Вплоть до Ренессанса математика сводилась в основном к логическим головоломкам.


Я не говорю, что теории и академическая наука не стоят за некоторыми практическими технологиями, которые порождены наукой в готовом виде, так что их сразу можно использовать по прямому (а не косвенному) назначению. Исследователь Джоэль Мокир называет это явление «эпистемической базой» или пропозициональным знанием. «Эпистемическая база» – это хранилище формального «знания», включающее в себя теоретические и эмпирические открытия и ставшее своего рода сводом правил, которые ученые используют для генерации нового знания и (думает Мокир) его новых приложений. Иными словами, это совокупность теорий, из которой могут напрямую следовать новые теории.

Но давайте не будем лохами: если следовать логике мистера Мокира, тому, кто хочет предсказать динамику обменных курсов, нужно изучить экономическую географию (я буду счастлив познакомить этого человека со специалистом по «зеленому лесу»). Я принимаю определение эпистемической базы, но ставлю под вопрос ее истинную роль в истории технологии. У меня нет доказательств того, что теории существенно повлияли на практику, и я жду, что кто-нибудь мне все-таки предъявит эти доказательства. Мокир и апологеты подобного мировоззрения не доказывают, что теоретическое знание не является эпифеноменом, – и, кажется, не понимают, как проявляются в реальности эффекты асимметрии. Какова во всем этом роль опциональности?

Между тем есть совокупность ноу-хау, которые передаются от мастера к подмастерью, причем только к тому, который достиг определенной ступени посвящения: такие ступени нужны для отбора и для того, чтобы сделать профессию более уважаемой. Подобные ноу-хау не сведены в единую систему. Роль формального знания переоценивается именно потому, что оно открыто всем и каждому.

Похоже ли это на готовку?

Приготовление пищи – лучший пример дела, напрямую зависящего от опциональности. Вы добавляете какой-то ингредиент, и у вас появляется выбор: либо сохранить результат, если он угоден вкусовым сосочкам вашего внутреннего Жирного Тони, либо, если не угоден, забыть о нем навсегда. Вспомним и о совместных экспериментах а-ля «Википедия», порождающих некий комплекс рецептов. Эти рецепты появляются без гипотез о химических процессах во вкусовых сосочках – «эпистемическая база», рождающая теории из теорий, не играет тут никакой роли. В процессе готовки никто никого не дурачит. Как заметил Дэн Ариэли, мы не можем судить о том, каким будет вкус блюда, по его составу. Здесь мы наблюдаем древнюю эвристику в действии: столетия коллективного прилаживания вылились в кулинарную эволюцию. Рецепты сделались неотъемлемой частью национальных культур. Кулинарные школы функционируют исключительно по принципу ученичества.

С другой стороны, у нас есть чистая физика, где теории порождают теории, в какой-то мере подтверждаемые эмпирически. Здесь «эпистемическая база» играет большую роль. Бозон Хиггса – как раз тот случай, когда открытие частицы было предсказано средствами теории. Так же было с относительностью Эйнштейна. (До бозона Хиггса показательным примером открытия, сделанного на основании малого количества доступных данных, была гипотеза французского астронома Леверье о существовании Нептуна. Леверье предположил наличие в Солнечной системе восьмой планеты на базе математических расчетов, которые учитывали поведение соседних планет. Когда планету разглядели в телескоп, астроном отказался смотреть на нее, поскольку его удовлетворяла и собственная теория. Но это исключения из правила, возникающие в физике и других областях, которые я называю «линейными»: ошибки там – из Среднестана, а не из Крайнестана.)

Примерьте концепцию готовки к разного рода исследованиям: напоминают ли они приготовление пищи? Если присмотреться к тому, что происходит с технологией, мы обнаружим, что по большей части ее развитие куда больше напоминает готовку, чем развитие физики, особенно в сложных отраслях.


Даже медицина сегодня развивается по принципу ученичества (плюс какая-то теоретическая база), хотя и кажется внешнему наблюдателю наукой, для чего медики прикладывают все усилия. Если лишить медицину ученичества, останется «научно-доказательная» медицина, которая полагается в меньшей степени на биологические теории и в большей – на классификацию эмпирических закономерностей, феноменологию, о которой я говорил в главе 7. Отчего теории появляются и исчезают, а технологии остаются прежними?

У фундаментальной науки есть своя роль, но не та, на которую наука претендует[70]. В качестве примера рассмотрим цепочку нецелевого использования, в которой фаза 1 – это компьютер. Математическая дисциплина комбинаторика, выступающая тут в качестве фундаментальной науки, порожденной пропозициональным знанием, привела к созданию компьютеров, ну или так принято считать. (Чтобы наша выборка не была предвзятой, мы должны принять в расчет массив теоретических знаний, которые абсолютно бесплодны.) Однако поначалу никто не знал, что делать с коробками, набитыми электросхемами, – эти коробки были громоздкими, дорогими, а их использование сводилось, если не считать администрирования баз данных, к обработке больших объемов информации. Технологической причуде нужно было найти какое-то применение. Дети эпохи «бэби-бума» вспомнят загадочные перфокарты. Потом кто-то предложил пульт, с которого можно при помощи клавиатуры вводить данные, отражающиеся на экране-дисплее. Отсюда было рукой подать до электронной обработки текста, и поскольку компьютеры отлично подходили для редактирования текстов, они стали развиваться; особенно бурным их развитие было в начале 1980-х, когда появились микрокомпьютеры. Компьютер был удобен, но не более того, пока не изменились внешние обстоятельства. Началась фаза 2 – Интернет, который развился из эластичной коммуникационной сети, созданной Агентством по перспективным оборонным научно-исследовательским разработкам США (DARPA), и расширялся в те годы, когда Рональд Рейган был одержим советским вторжением. Сеть должна была помочь США выжить в случае массированной атаки. Отличная идея, но соедините персональный компьютер с Интернетом – и вы получите социальные сети, расстроенные браки, массу «компьютерных маньяков», а также возможность найти свою вторую половину для жителей бывшего Советского Союза, испытывающих трудности с социальной адаптацией. И все это за счет инвестиций американских налогоплательщиков (а скорее – бюджетного дефицита) эпохи крестового похода Рейгана против Советов.

Итак, мы видим стрелу открытия, летящую в никуда, несмотря на то что наука в какой-то мере участвует в ее полете, ведь компьютерные технологии по большей части зависят от науки; академическая наука, однако, никак не направляла полет стрелы, скорее она была рабой случайных открытий, сделанных в условиях непрозрачности студентами-недоучками или людьми со средним образованием. Стрела направляла сама себя, и полет ее на всех стадиях был непредсказуем. При этом нельзя сказать, что он был иррационален, – иррационально было бы не воспользоваться случаем, когда успех плывет нам в руки.

Весьма убедителен тут пример Китая, описанный гениальным аналитиком Джозефом Нидэмом, который развенчал западные мифы и постиг всю мощь китайской науки. Когда Китаем стала управлять иерархия сановников (то есть централизованный аппарат советско-гарвардских писцов, таких же, как ранее в Египте), китайцы утратили страсть к бриколажу и перестали действовать методом проб и ошибок. Саймон Уинчестер, биограф Нидэма, цитирует китаиста Марка Элвина, видевшего проблему так: у китайцев не было «европейской мании к прилаживанию и улучшению» – точнее, они эту манию утратили. В Китае имелись все предпосылки для изобретения прядильной машины, однако «никто и не пытался» ее изобрести – вот еще один пример того, как знания подавляют опциональность. Возможно, китайцам был нужен человек вроде Стива Джобса – без университетского образования, зато наделенный некоей агрессивностью, – чтобы сложить из частей целое. Как мы увидим в следующем разделе, именно такие ничем не скованные практики стали двигателем индустриальной революции.

Далее мы рассмотрим два примера: первый – индустриальная революция, второй – медицина. Для начала развенчаем миф о том, что наука сыграла в индустриальной революции огромную роль.

Индустриальная революция

Формирование научного знания, даже теоретического, требует времени, способности не заскучать и свободы, которую дает какая-то иная профессия. Она позволяет вам избегать давления ученого сообщества, которое требует, чтобы вы в лепешку расшиблись, но опубликовали что-нибудь сенсационное. По сути такое сенсационное знание похоже на поддельные часы, которые можно купить в нью-йоркском Чайнатауне: сразу видно, что это фальшивка, хотя выглядят часы как настоящие. В XIX и начале XX века техническое знание и инновации подпитывались двумя типами людей: увлекающимися натурами, для которых наука была хобби, и английскими священниками. Оба типа действовали обычно по стратегии штанги.

Огромную часть научной работы проделали английские приходские священники, которым не надо было заботиться о хлебе насущном: эти люди были эрудированны, располагали просторным или по меньшей мере уютным домом, домашней прислугой, большими запасами чая и булочек с маслом, а также свободным временем. И, конечно, опциональностью. Самые знаменитые из таких священнослужителей – это преподобные Томас Байес (байесовская вероятность) и Томас Мальтус (мальтузианская теория народонаселения). Поразительных примеров такого рода, однако, гораздо больше. Они приводятся в книге Билла Брайсона «Дома» (At Home): как обнаружил автор, викарии и священники оставили для потомства в десять раз больше научных трактатов, чем ученые, физики, экономисты и даже изобретатели. Оставив двух упомянутых мыслителей за скобками, я приведу случайную выборку имен таких сельских священников: Эдмунд Картрайт изобрел механический ткацкий станок и внес свой вклад в индустриальную революцию; Джек Рассел вывел терьеров; Уильям Бакленд был лучшим специалистом по динозаврам; Уильям Гринвелл создал современную археологию; Октавиус Пикард-Кембридж лучше всех разбирался в пауках; Джордж Гарретт придумал подводную лодку; Гилберт Уайт был самым уважаемым естествоведом своего времени; М. Дж. Беркли знал все о грибках; Джон Мичелл помог открыть планету Уран; список можно продолжать и продолжать. Как и в случае, который задокументировали мы с Хаугом, ученое сообщество закрывает глаза на открытия дилетантов; список изобретений, сделанных увлекающимися натурами и практиками, явно короче, чем должен быть, – академики наверняка присвоили себе достижения предшественников[71].

Пятиминутка поэзии. У самостоятельных исследований есть эстетический аспект. На стене моего кабинета долго висело изречение Жака Ле Гоффа, великого французского медиевиста, который считает, что Ренессанс породили независимые гуманисты, а не профессиональные ученые. Ле Гофф подметил поразительный контраст в средневековых картинах, которые позволяют сравнить университетского ученого с гуманистом:

«Один изображается как профессор, с головой ушедший в преподавание, окруженный учениками, сидящими на скамьях или теснящимися в аудитории. Другой – как одинокий ученый в тиши кабинета, посреди богато убранной комнаты, где ничто не мешает потоку его мыслей. Там шум школы, пыль залов, безразличный к убранству коллективный труд.

Здесь все – порядок, красота,

Покой, богатство, нега»[72].

Что до увлекающихся натур, по всем признакам именно они (наряду с голодными искателями приключений и частными инвесторами) стояли у истоков индустриальной революции. Кили, который, как мы упоминали, не является ни историком, ни, слава богу, экономистом, в своих «Экономических законах научных открытий» (The Economic Laws of Scientific Research) поставил под сомнение стандартную «линейную модель» (то есть веру в то, что фундаментальная наука – это мать технологических прорывов). Кили доказывает: университеты процветают, потому что богатство страны растет, а не наоборот. Он идет еще дальше и утверждает, что, по аналогии с любым наивным вмешательством, университеты часто вносили отрицательный «вклад» в науку и становились источниками ятрогении. Кили показал, что в странах, где власти вмешивались в научный процесс и спонсировали исследования из налогов, частные инвестиции уменьшались и даже исчезали. Так, в Японии всемогущее Министерство экономики, торговли и промышленности инвестировало средства с ужасающим результатом. Я не использую идеи Кили для того, чтобы призвать к прекращению финансирования науки, мне важны лишь причинно-следственные связи, без которых не было бы важных открытий.

Напомню: индустриальная революция началась с того, что «инженеры создавали технику», причем в основном это были инженеры-любители. Возьмем тот же паровой двигатель, олицетворяющий индустриальную революцию. Как мы видели, чертежами парового двигателя располагал еще Герон Александрийский. Однако две тысячи лет кряду эта теория никого не интересовала. А значит, интерес к чертежам Герона проснулся благодаря практике и новым открытиям, не наоборот.

Кили выдвигает убедительный – очень убедительный – аргумент: паровой двигатель был создан на базе существовавших до него технологий необразованными, часто жившими в уединении людьми, которые использовали практический здравый смысл и интуицию, чтобы решить досаждавшие им проблемы в области механики. Решения этих проблем вели к очевидной экономической выгоде.

Теперь возьмем текстильные технологии. Опять же, согласно Кили, основные технологии, которые привели к промышленному скачку, не имели ничего общего с научными достижениями. «В 1733 году, – пишет Кили, – Джон Кей изобрел «летающий челнок», который механизировал ткачество, а в 1770 году Джеймс Харгривс изобрел «Дженни», первую прядильную машину периодического действия, которая механизировала прядение. Эти нововведения в текстильной технологии вкупе с изобретениями Уайатта и Пауля (прядильная машина, 1758) и Аркрайта (кольцепрядильная машина, 1769) предвосхитили индустриальную революцию, однако с наукой у них не имелось ничего общего: это были эмпирические достижения, основанные на методе проб и ошибок и экспериментах умелых специалистов, пытавшихся увеличить производительность труда, а значит, и прибыль своих фабрик».


Анализ Дэвида Эджертона ставит под сомнение связь между фундаментальной наукой и экономическим процветанием, а заодно и гипотезу, по которой ученые верили в «линейную модель» (согласно которой фундаментальная наука порождает технологию) в прошлом. В XIX и XX веках люди не были лохами; сегодня мы считаем, что они верили в линейную модель, но на деле никто не считал ее правильной. Еще в начале прошлого века члены ученого сообщества были по большей части всего лишь учителями, а не исследователями.

Чтобы понять, можно ли верить ученому, не обязательно читать его труды; гораздо лучше узнать, что говорят о нем враги, уже отыскавшие в его сочинениях самые слабые места. Я поискал оппонентов Кили, чтобы посмотреть, что ценного есть в их словах – и кто они такие. Если не считать пары комментариев Джоэля Мокира (он, как я уже сказал, не понимает, что такое опциональность) и нападок экономистов, которые можно смело игнорировать, учитывая то, как обесценилась эта профессия, в основном книгу Кили критиковал на страницах влиятельного журнала Nature некий бюрократ от науки. Он писал о том, что Кили, выступая против финансирования науки, использовал данные агентств вроде ОЭСР[73], которые финансируются из кармана налогоплательщика. В общем, доказательств того, что Кили неправ, нет. С другой стороны, нет ни одного довода в пользу того, что тезис, обратный тезису Кили, может быть верен. По большей части мы видим религиозную веру в безусловную мощь ученого сообщества, которая заменила абсолютную веру во всемогущего бога в организованной религии.

Власти должны спонсировать не исследования, а нетелеологическое прилаживание

Я вовсе не считаю, что из приведенного выше аргумента должен логически вытекать запрет на госфинансирование науки. Мое рассуждение направлено скорее против телеологии, чем против исследований вообще. Финансирование в какой-то форме, конечно, эффективно. Ужасная ирония судьбы заключена в том, что власти получают от исследований огромную отдачу, но не так, как они того хотели. Взять хотя бы Интернет. Расходы на инновации в области обороны вернулись, но в своеобразной форме; ниже будет показано, что точно так же своеобразно возвращаются и расходы на медицину. Беда в том, что функционеры смотрят на мир с телеологической точки зрения (особенно в Японии), а крупные корпорации идут по их стопам. Большинство таких корпораций вроде фармацевтических концернов бьются с самими собой.

Вообразите множество проектов типа «пальцем в небо» и представьте, что гранты и прочее финансирование распределяются среди людей, а не среди проектов, так что многие ученые получат маленькие суммы. Социолог науки Стив Шэпин, который долго наблюдал в Калифорнии за инвесторами, вкладывающими капитал в рискованные проекты, отмечает, что инвесторы чаще поддерживают не идеи, а конкретных предпринимателей. Решения сплошь и рядом принимаются исходя из того, кто именно занимается проектом: как говорят сами инвесторы, ставить надо на жокея, а не на лошадь. Почему? Потому что инновация – штука скользкая, и инвесторам нужен фланёр, который способен поймать удачу за хвост вместо того, чтобы погрязнуть в бюрократическом болоте. Шэпин показал, что важные решения инвесторы принимали вообще без бизнес-плана. Если те и подкреплялись каким-то «анализом», то в фоновом режиме, чтобы подтвердить уже принятое решение. Я какое-то время общался с калифорнийскими инвесторами, раздумывая, куда вложить деньги, и могу подтвердить: бизнес-планы – это плесень.

Конечно, деньги должны течь к частникам – к агрессивным частникам, о которых вы точно знаете, что они своего не упустят.

Разберем статистические доводы, для чего на один абзац углубимся в дебри. Отдача от исследования – это Крайнестан; она следует степенному закону распределения вероятностей с большими, почти неограниченными приобретениями и – благодаря опциональности – ограниченными потерями. Значит, отдача от исследования – это всегда линейная функция от количества экспериментов, а не от суммы средств, вложенных в эти эксперименты. Поскольку, как показано на рис. 7, победитель получит огромную отдачу, у которой нет потолка, правильный подход подразумевает нечто вроде слепого финансирования. Верный метод тут – «одна энная» или «1/N», то есть инвестировать нужно в максимально большое число проектов: если у вас есть N возможностей, инвестируйте средства во все эти возможности в равных долях[74]. Каждый проект получит небольшую сумму, проектов при этом много, больше, чем (вам кажется) нужно. Почему этот метод работает? В Крайнестане важнее вложить маленькие средства во что-то, чем вообще упустить возможность. Как сказал мне один инвестор: «Отдача может быть такой большой, что вы не можете себе позволить в чем-то не участвовать».

Случай в медицине

Медицина, в отличие от технологии, одомашнивала удачу на протяжении всей истории; к настоящему времени она осознанно практикует случайность. Но лишь отчасти.

Медицинская статистика позволяет нам сравнить эффективность телеологического исследования и случайно сделанного открытия. Власти США снабдили нас идеальной базой данных: мы многое знаем о деятельности Национального института злокачественных новообразований по итогам «войны с раком» президента Никсона в начале 1970-х. Мортон Мейерс, ученый и врач-практик, пишет в своей чудесной книге «Счастливые случаи: интуиция и прорывы в современной медицине» (Happy Accidents: Serendipity in Modern Medical Breakthroughs): «За двадцать лет экспериментов с вытяжками из ста сорока четырех тысяч растений, представителей пятнадцати тысяч видов, ученые не получили ни одного противоопухолевого растительного препарата. Эта неудача резко контрастирует с открытием в конце 1950-х годов основной группы растительных препаратов для лечения рака, алкалоидов барвинка, – открытием, которое было сделано случайно, а не стало результатом направленного исследования».

Джон Ла-Матина, инсайдер, который ушел из фармацевтического бизнеса и поведал нам о своем опыте, приводит статистику, дающую наглядное представление о разрыве между общественным признанием ученых заслуг и правдой: частные компании разрабатывают девять лекарств из десяти. Даже финансируемые за счет налогов Национальные институты здравоохранения США обнаружили, что из 46 самых продаваемых препаратов только три имеют какое-то отношение к госфинансированию.

Мы не можем мириться с тем фактом, что лекарства от рака появляются благодаря исследованиям в других отраслях. Вы экспериментируете с другими лекарствами (а то и не лекарствами) и находите что-то, чего не искали (и наоборот). Любопытно вот что: если результат получен членом ученого сообщества, тот, скорее всего, не обратит на него внимания, ведь добивался он совсем иного результата, – у таких исследователей есть сценарий, которого они придерживаются. Вспомнив об опциональности, мы скажем, что этот ученый не использует возможность, невзирая на ее ценность, то есть действует нерационально (не важно, как вы определяете «рациональность»), уподобляясь скряге, который почему-то отказывается от крупной суммы денег, найденной в собственном саду. Мейерс пишет также о том, как ученое сообщество учит птиц летать: оно задним числом приписывает себе открытия, чтобы раздуть собственную значимость.

Если открытие совершили военные, судить о том, что произошло, вообще невозможно. Возьмем такой метод лечения рака, как химиотерапия, о которой пишет тот же Мейерс. В 1942 году американский корабль, прибывший с грузом иприта (горчичного газа) в итальянский город Бари, попал под немецкие бомбы. Это событие помогло открыть химиотерапию – газ оказал лечебное воздействие на солдат с лейкемией (у них в крови снижалось количество лейкоцитов). Но иприт был запрещен Женевской конвенцией, поэтому историю замолчали – Черчилль убрал все упоминания о ней из британских документов, а в США информацию засекретили, хотя исследовать нитроиприт не прекратили.

Джеймс Ле Фаню, врач, пишущий книги на медицинскую тематику, уверен в том, что «терапевтическая» революция, произошедшая после Второй мировой войны, когда были открыты многие эффективные методы лечения, произошла вовсе не благодаря научным достижениям. Наоборот: «Врачи и ученые осознали, что не обязательно понимать в деталях, что именно в организме не так; синтетическая химия стала слепо и случайно снабжать нас лекарствами, которые врачи не могли открыть столетиями». (В качестве важного примера Ле Фаню приводит сульфаниламиды, исследованные Герхардом Домагком.)

Расширение теоретического понимания – «эпистемической базы», как говорит Мокир, – шло рука об руку с уменьшением количества новых лекарств. Что мог бы предсказать и Жирный Тони, и парень, торговавший «зеленым лесом». Кто-то скажет, что мы срывали низко висящие плоды, но я пойду дальше: учитывая факты (скажем, отдачу от проекта «Геном человека» или застой, наблюдаемый в фармацевтической области в последние 20 лет, невзирая на растущие расходы), можно утверждать, что знание – или то, что мы именуем «знанием», – подавляет исследования в сложных областях.

Можно взглянуть на проблему и под другим углом: изучение химического состава ингредиентов не делает вас талантливым поваром или даже чувствительным дегустатором, наоборот, оно может негативно сказаться на ваших способностях. (Кулинария особенно унизительна для парней, которые мыслят телеологически.)

Каждый может составить список лекарств, появившихся на манер Черного лебедя благодаря случайности – и сравнить этот список со списком лекарств, созданных целенаправленно. Я принялся было за такое сравнение, но осознал, что препаратов, которые были получены телеологическим путем, очень мало – например, зидовудин для лечения ВИЧ-инфекции. Главная особенность «проектных» лекарств заключается в том, что они создаются по плану (а значит, телеологически). При этом мы не в состоянии придумать лекарство с заранее известными побочными эффектами. Так возникает проблема будущих «проектных» лекарств: чем больше таких препаратов на рынке, тем теснее они взаимодействуют друг с другом, и в итоге мы столкнемся с огромным числом всевозможных комбинаций для каждого нового лекарства. Если у нас есть двадцать разных лекарств, двадцать первое должно быть совместимо с двадцатью препаратами, и проверить их совместимость не так сложно. Если же лекарств тысяча, нам нужно проверить тысячу комбинаций. Между тем сегодня на рынке присутствуют десятки тысяч лекарственных препаратов. Ряд исследований заставляет предположить, что мы склонны недооценивать побочные эффекты от взаимодействия уже имеющихся лекарств, продающихся в аптеках, примерно в четыре раза, так что, если уж на то пошло, количество подходящих препаратов скорее уменьшается, чем растет.

В фармацевтике есть определенные сдвиги: лекарству, созданному для лечения конкретного заболевания, могут найтись и другие применения. Экономист Джон Кей называет это отклонением от прямого пути. Так, показания к приему аспирина менялись неоднократно, а идея Джуды Фолкмана перекрыть доступ крови к опухоли привела к открытию схемы лечения такого серьезного глазного заболевания, как макулодистрофия, дегенерация центральной части сетчатки. Синтетический ингибитор ангиогенеза, в разработке которого участвовал Фолкман (бевацизумаб, он же авастин), показал свою эффективность не там, где ожидалось[75]. «Побочный» положительный результат даже превзошел тот, который планировалось получить первоначально.

Вместо того чтобы приводить здесь подробный перечень лекарств (это было бы безвкусицей), я отошлю читателя к книге Мейерса, а также к трудам Клода Боюона и Клода Моннере «Фантастические удачи: история открытия лекарств» (Fabuleux hasards, histoire de la découverte des médicaments) и Цзе Джека Ли «Веселящий газ, виагра и липитор» (Laughing Gas, Viagra and Lipitor).

Против телеологии: возражение Мэтта Ридли

Великий средневековый арабский философ-скептик Альгазель, он же аль-Газали, пытался разбить в пух и прах телеологию Аверроэса и его рационализм – и придумал знаменитую метафору с иглой, ныне ошибочно приписываемую Адаму Смиту. Иглу изготавливает не один человек – чтобы создать ее, нужно двадцать пять работников; все они взаимодействуют без какого-либо плана, их взаимодействие направляется невидимой рукой. При этом никто из них не знает, как сделать иглу самостоятельно.

С точки зрения Альгазеля, скептика-фидеиста (то есть верующего скептика), знание принадлежит не человеку, но Богу; Адам Смит говорит о том же самом, что это закон рынка, ну а современный теоретик пишет о «самоорганизации». Если читатель спросит, почему фидеизм эпистемологически эквивалентен чистому скептицизму относительно человеческого знания и нашей способности проникать в скрытую логику вещей, я могу заменить «Бога» на природу, судьбу, Невидимое, Непрозрачное и Недостижимое, и вы получите в общих чертах ту же самую идею. Логика вещей нам недоступна – она в руках Бога, или природных, или спонтанных сил; учитывая, что никто в наши дни не общается с Богом напрямую, даже в Техасе, между Ним и непрозрачностью мироздания почти нет разницы. Никто не ведает, что происходит в мире в целом, и это – самое главное.

Писатель Мэтт Ридли приводит более весомый аргумент, уходящий корнями в биологию. Люди от животных отличаются тем, что у нас есть способность сотрудничать, объединяться ради общего дела, позволять идеям, прошу прощения за выражение, совокупляться. У сотрудничества есть неизмеримый положительный потенциал; на языке математики это супераддитивная функция – один плюс один дает в сумме больше двух, а один плюс один плюс один – куда больше трех. Перед нами – чистая нелинейность с фантастической отдачей (мы еще разберем подробно, как образуется отдача от философского камня). Таков важнейший довод, касающийся непредсказуемости и Черного лебедя: вы не можете предсказать, к чему приведет сотрудничество, или направить его, а значит, вы не в состоянии понять, куда движется мир. Вы можете только создать благоприятную для сотрудничества среду и заложить тем самым фундамент для процветания. И – нет, вы не можете централизовать инновации; опыт России тут очень показателен.

Углубившись в философские идеи Альгазеля, мы обнаружим замечательную вещь: религия делает нас менее зависимыми от погрешностей человеческих теорий и организаций – и Адам Смит тут согласился бы с Альгазелем. Для одного невидимая рука – это рынок, для другого – Бог. Нам трудно понять, что исторически скептицизм был по большей части скептицизмом в отношении экспертов, а не абстрактных сущностей вроде Бога, и что великие скептики были в основном либо верующими, либо по меньшей мере защищали веру (то есть считали, что другим людям религия необходима).

Корпоративная телеология

В бизнес-школе я редко посещал лекции по стратегическому планированию, хотя этот курс был обязательным, а когда я показывался в аудитории, то ни одной наносекунды не слушал преподавателя; я даже учебников по этому курсу не покупал. В студенческой культуре есть здравый смысл: мы все знали, что «стратегическое планирование» – это болтология. Я сдавал экзамены по обязательному менеджменту, смущая профессоров играми со сложной логикой, и считал интеллектуально бесчестным записываться на какие-либо курсы, кроме необходимых.

Корпорации обожают стратегические планы. Они платят за то, чтобы узнать, куда им двигаться. Между тем нет никаких доказательств того, что стратегическое планирование эффективно, – зато есть свидетельства обратного. Специалист по менеджменту Уильям Старбак опубликовал несколько статей, развенчивающих эффективность планирования: ослепленная планами корпорация перестает видеть свои возможности и становится узницей негибкого метода действий.

Практически все управленческие теории, от тейлоризма до концепций продуктивности, не выдержали испытания практикой и были разоблачены как псевдонауки – и, как большая часть экономических учений, теории менеджмента существуют в мире, параллельном реальности. Мэтью Стюарт, получивший философское образование и работавший консультантом по вопросам управления, написал книгу «Миф о менеджменте» (The Management Myth), где излагает возмутительную, хотя и смешную историю инсайдерского характера. Теории менеджмента напоминают мне своекорыстный подход банкиров. Абрахамсон и Фридман в своей прекрасной книге «Совершенная путаница» (A Perfect Mess) также разоблачают четкие и аккуратистские телеологические теории. Стратегическое планирование оказывается на деле всего лишь суеверной чушью.

Вот примеры того, как бизнес развивается рационально и гибко. Кока-кола сперва была фармацевтическим продуктом. Компания Tiffany&Co, изготовитель ювелирных украшений, началась с магазинчика канцтоваров. Более того: Raytheon, создатель первых систем наведения ракет, сначала производил холодильники (одним из основателей этой фирмы был не кто иной, как Вэнивар Буш, придумавший телеологическую линейную модель развития науки; этих ученых не поймешь). Еще более удивительный пример: Nokia, лидер производства мобильных телефонов, была целлюлозно-бумажной фабрикой, и на каком-то этапе они изготовляли резиновые сапоги. Фирма DuPont, ныне знаменитая сковородами с антипригарным тефлоновым покрытием, кухонными столами из искусственного акрилового камня и прочнейшим кевларовым волокном, открывалась как производитель взрывчатки. Косметическая компания Avon начинала с торговли вразнос. Самый странный пример: Oneida Silversmiths, один из крупнейших в мире изготовителей посуды и столовых приборов, был местной религиозной организацией, которая, опасаясь закрытия, вынужденно объявила себя акционерным обществом.

Обратная проблема индюшки

Пришло время подкрепить аргументами то, о чем я говорю, – эпистемологию статистических утверждений. Дальнейшее изложение демонстрирует, как неизвестное, то, чего вы не видите, может в одном случае обернуться хорошими новостями, а в другом – плохими. А на территории Крайнестана любой эффект усилится.

Повторим (повторение необходимо, потому что интеллектуалы склонны забывать эту истину): отсутствие доказательств того, что катастрофа грядет, еще не означает, что мы доказали, будто катастрофы не будет. Из этой простой истины следует вот что: тот, кто антихрупок, не черпает хорошие новости из прошлого, а тот, кто хрупок, не хочет слышать ни о чем плохом.

Представьте себе, что вы поехали в Мексику с ноутбуком и пытаетесь понять, насколько в среднем обеспечено местное население, по разговорам со случайными встречными. Минус в том, что без учета магната Карлоса Слима данных у вас будет маловато. Если взять все сто с лишним миллионов мексиканцев, Слим окажется (по моим прикидкам) богаче, чем от семидесяти до девяноста миллионов жителей этой страны, вместе взятых. Значит, вы можете опросить пятьдесят миллионов человек, но до тех пор, пока не случится «редкое событие» и вы не повстречаете Слима, ваши данные не имеют ценности, так как вы недооцениваете общее благосостояние страны.

Вспомним рисунки 6 и 7, иллюстрирующие отдачу от проб и ошибок. Занимаясь прилаживанием, вы терпите много мелких неудач, а потом натыкаетесь на что-то по-настоящему важное. Извне этот метод кажется неприглядным – он скрывает свои преимущества, а не свои недостатки.

Когда имеешь дело с антихрупкостью (позитивная асимметрия или бизнес, связанный с позитивным Черным лебедем), с таким ее видом, как антихрупкость проб и ошибок, список достижений побуждает нас недооценить средний результат в долгосрочном плане; он скрывает преимущества, а не недостатки.

(Тот, кто хочет знать, как этот принцип выглядит на графике, найдет его в Приложении I.)

Не будем забывать: наша задача – «не быть индюшкой». Суть в том, что длинный список всего, что случилось с индюшкой, побуждает нас думать, что неблагоприятных событий было мало — просто потому, что редкие события редки, то есть случались в прошлом нечасто, а если учесть, что редкое событие почти всегда негативно, картина возникает более оптимистическая, чем в реальности. Здесь, однако, мы имеем дело с зеркальным отражением этого принципа, с обратной ситуацией. Когда асимметрия позитивна, то есть когда мы говорим об антихрупкости, позитивно как раз «невидимое». А «эмпирические данные» не учитывают позитивные события, поэтому мы недооцениваем итоговую выгоду.

Что касается классической проблемы индюшки, правило таково:

В случае хрупкости (негативная асимметрия, проблема индюшки) список достижений побуждает нас переоценить средний результат в долгосрочном плане; он будет скрывать недостатки и выпячивать преимущества.

Учет последствий делает жизнь проще. Но стандартная методология не берет в расчет асимметрию, и почти каждый, кто изучал обычную статистику, не слишком углубляясь в этот предмет (просто для того, чтобы создавать социологические теории или учить студентов), поймет проблему индюшки неверно. У меня есть простое правило: от гарвардских преподавателей не следует ожидать той глубины понимания, которую демонстрируют таксисты или люди, не знакомые с законсервированной логикой (это эвристическое правило, оно не обязательно верно, но оно работает; я придумал его, когда Гарвардская школа бизнеса приняла с распростертыми объятиями хрупкодела Роберта К. Мертона).

Давайте подразним профессоров Гарвардской школы бизнеса – они этого хоть немного, но заслуживают. Если взять первый случай (ошибочное пренебрежение позитивной асимметрией): профессор Гарвардской школы бизнеса Гэри Пизано в работе о потенциале биотехнологии совершил элементарную ошибку, обратную проблеме индюшки – он не понял, что в бизнесе с ограниченными потерями и неограниченным потенциалом (прямая противоположность банковскому делу) то, чего вы не видите, может быть одновременно и очень важным, и не связанным с прошлыми событиями. Пизано пишет: «Несмотря на коммерческий успех различных компаний и ошеломительный рост индустрии в целом, бо́льшая часть компаний в сфере биотехнологий не приносит прибыли». Может, так оно и есть, только логическая связка неверна – вероятно, с точностью до наоборот, – сразу по двум пунктам, и если учесть, что такие логические связки чреваты серьезными последствиями, стоит объяснить, как все обстоит на самом деле. Во-первых, «бо́льшая часть компаний» в Крайнестане и не приносит прибыли – там доминируют редкие события, а значит, мало компаний генерируют доход. И что бы ни хотел сказать профессор Пизано, ввиду асимметрии и опциональности, которые мы видим на рис. 7, его мнение неубедительно, так что лучше ему писать о чем-нибудь другом, менее вредном и более интересном для гарвардских студентов – скажем, о том, как соорудить в программе PowerPoint убедительный доклад, или о разнице управленческих культур Японии и Франции. Опять же, Пизано может оказаться прав насчет жалкого потенциала инвестиций в биотехнологии, но его правота не следует из данных, которые он приводит.

Почему мировоззрение профессора Пизано опасно? Дело не в том, загубит он исследования в области биотехнологии или нет. К сожалению, такие ошибки губят в экономике все то, что имеет антихрупкие свойства (или, на специальном жаргоне, «обладает правосторонней асимметрией»). Между тем хваленая «верная выгода» может поставить экономику под удар.

Замечательно, что еще один гарвардский профессор, Кеннет Фрут, совершил аналогичную ошибку, но в противоположном направлении, с негативной асимметрией. Изучая перестраховочные компании (они страхуют от катастрофического риска), он решил, что обнаружил некое отклонение. По мнению Фрута, эти компании зарабатывают слишком много, если учесть, что катастрофы происходят не так часто, как подразумевает размер страховой премии. Фрут не осознал, что катастрофические события влияют на перестраховочные компании только негативно – и не следуют из прошлых событий (опять же, они редки). Вот вам и проблема индюшки. Единственный инцидент с обязательствами по асбесту обанкротил семьи членов страхового объединения Ллойда и превратил в ничто прибыль, накопленную предыдущим поколением. Единственный!

Мы вернемся к двум типам отдачи – «ограниченному слева» (ограниченные потери, как в сделке Фалеса) и «ограниченному справа» (ограниченные приобретения – в страховании и банковском деле). Разница между ними принципиальна, и чаще всего отдача попадает или в одну, или в другую категорию.

Потерпеть неудачу семь раз плюс-минус два

Сделаем остановку и сформулируем правила, которые следуют из этой главы. (1) Ищите опциональность – и обязательно ранжируйте явления по их опциональности; (2) предпочтительно с неограниченной, а не заранее известной отдачей; (3) вкладывайте деньги не в бизнес-планы, а в людей, ищите тех, кто способен менять профессии по шесть-семь или больше раз (эта концепция – часть modus operandi[76] венчурного инвестора Марка Андриссена); иммунитет от бизнес-планов, выдающих желаемое за действительное, – это инвестиции в людей. Поступать так – значит быть неуязвимым; (4) удостоверьтесь, что вы используете стратегию штанги с поправкой на ваш бизнес.

Шарлатан, ученый и шоумен

Я завершаю эту главу на печальной ноте: мы платим неблагодарностью многим из тех, кто помогал нам развиваться; тем, благодаря кому выжили наши предки.

Непонимание выпуклого прилаживания, антихрупкости и одомашнивания случайности мы сделали частью своих институций – пусть неявно и ненамеренно. В медицине эмпириками – или эмпирическими скептиками – называют знахарей, то есть тех, кто опирался на практику. Их имен мы не знаем, так как чаще всего они не писали книг. Многие их достижения уничтожены, скрыты от внимания общественности или попросту выпали из поля зрения архивистов; памяти об эмпириках почти не сохранилось. Члены ученого сообщества и теоретизирующие теоретики обычно пишут книги; те, кто «чует нутром», как правило, заняты практикой, им достаточно эмоционального возбуждения от открытия, они зарабатывают или теряют деньги и обсуждают свои успехи в пивной. Их опыт часто формализуют ученые; историю пишут люди, желающие убедить вас в том, что логические рассуждения обладают полной (или почти полной) монополией на производство знаний.

Мое последнее замечание в этой главе касается тех, кого кличут шарлатанами. Из этих людей одни и правда были жуликами, другие обманывали, но в меньшей степени, третьи не были шарлатанами вовсе; многие работали на границе между наукой и обманом. Долгое время официальная медицина конкурировала с толпами ярких шоуменов, мошенников, колдунов и ведьм, а также с не имевшими лицензии практиками всех мастей. Кое-кто все время странствовал, переезжал из города в город и лечил больных на глазах зевак. Иногда «шарлатаны», не устававшие твердить заклинания, делали хирургические операции.

В эту категорию входили врачи, которые не принадлежали к доминировавшей в греко-арабском мире школе рациональной медицины, развившейся в эллинистическом мире Малой Азии и позднее перешедшей на арабский язык. Римляне были скопищем прагматиков, теория была им чужда; арабы обожали все философское и «научное» – и возвели на пьедестал Аристотеля, которого до той поры никто, кажется, и в грош не ставил. Мы мало, очень мало знаем о школе эмпирической медицины скептика Менодота из Никомидии. Куда больше нам известно о рационалисте Галене. Для арабов медицина была сугубо научным мероприятием, невозможным без логики Аристотеля и методов Галена; практику арабы презирали[77]. В этой среде эмпирики были чужеродным телом.

Административное регулирование медицины связано с опасением, что ученое сообщество не выдержит конкуренции с эмпириками и потеряет доходы. Нет ничего удивительного в том, что знахари приравнивались к ворам, как следует из длинного названия трактата елизаветинских времен: «Краткое рассуждение или же обоснование определенных стратагем, коими действовали наши лондонские эмпирики, дабы опустошить кошельки бедных пациентов».

Слово «шарлатан» было синонимом «эмпирика» или «знахаря». «Эмпириком» называли того, кто полагался на эксперимент и опыт и выводил из них истину. Другими словами, пробы и ошибки, а также прилаживание – все это считалось чуждым настоящему медику как профессионально, так и социально, и интеллектуально. До сих пор эмпирическая медицина не считается чем-то «разумным».

К счастью для нас, эмпириков поддерживали широкие массы, так что вырвать практическую медицину с корнем никто не смог. Мы не видим проделанной эмпириками работы, однако она наложила на медицину глубокий отпечаток.

С наступлением нового времени академизация – и институционализация – медицины привела в итоге к расцвету ятрогении. Положение стало меняться лишь недавно. В свете истории члены ученого сообщества были не лучше тех, кого они звали шарлатанами, – просто ученые лекари маскировали свой обман более убедительными рассуждениями. Проще говоря, они были организованными знахарями. Я надеюсь, что на этом фронте грядут перемены.

Я соглашусь с тем, что большинство не принадлежавших к ученому сообществу медиков-практиков были мошенниками, шарлатанами, жуликами или кое-кем еще похуже. Но не стоит делать отсюда неверные выводы. Формалисты, защищая свою кормушку, всегда играли на одной и той же логической ошибке: если среди «неофициальных» медиков есть шарлатаны, значит, все знахари – жулики. Этот довод можно услышать и сегодня, но утверждение «все, что не доказано, не является официальной наукой» (лохи в это верят) не тождественно утверждению «то, что не является официальной наукой, не доказано (и не действует)». Борьба «легитимных» докторов с их антиподами расставляет точки над «i», особенно если мы обратим внимание на то, как врачи молчаливо (и вынужденно) копируют средства и лекарства, которые разработали и ввели в оборот эмпирики. Это происходит по чисто экономическим причинам. Официальная медицина извлекает выгоду из коллективных проб и ошибок эмпириков. В итоге появляются новые лекарства и методы лечения, признанные ученым сообществом.

Теперь, читатель, отвлечемся на минуту и воздадим должное тем, кто этого заслуживает, – людям, которые сделали для нас так много, а в ответ получили черную неблагодарность и умерли, не зная того, что они герои.

Глава 16.