Жирный Тони спорит с Сократом
Благочестие для нечестивых. – Жирный Тони не пьет молока. – Непременно попросите поэта объяснить его стихи. – Мистагог-псевдофилософ
Жирный Тони верит, что Сократа приговорили к смерти совершенно справедливо.
Эта глава позволит нам завершить дискуссию о разнице между описательным, нарративным, понятным знанием – и знанием более непрозрачным, тем, которое можно изучить лишь с помощью прилаживания (две колонки таблицы 4, отделяющие нарративное знание от знания, не зависящего от нарративов). Было бы ошибкой думать, что у всего и всегда есть причина, доступная нашему познанию, – та, которую мы с легкостью поймем.
Самая большая ошибка, которую может совершить человек, – спутать, как выразился Ницше, непонятное с неосмысленным. Это, в общем-то, та же проблема индюшки, которая считает, что невидимое не существует; это родственник заблуждения, по которому отсутствие доказательств грядущей катастрофы есть доказательство того, что катастрофы не будет.
Все мы пали жертвой заблуждения «зеленого леса» еще в золотой век философии. Мы видели, как ошибался Аристотель, когда пытался осознать причину успеха Фалеса; теперь обратимся к Сократу, величайшему из великих.
«Евтифрон»
Платон выражал свои взгляды главным образом через человека, который, без сомнения, стал самым влиятельным философом в истории. Это Сократ Афинянин, первый философ в современном смысле слова. Сократ не оставил собственных сочинений, и почти все, что мы о нем знаем, нам известно от Платона и Ксенофонта. У Жирного Тони имеется свой биограф – это ваш покорный слуга, который, преследуя собственные цели, искажает характер героя и представляет его идеи в выгодном для себя свете; поэтому я уверен в том, что Сократ из версии Платона – это больше персонаж Платона, чем настоящий Сократ[79].
В одном из диалогов Платона, носящем название «Евтифрон», Сократ стоит у царского портика в ожидании суда, который в итоге приговорит его к смерти, а Евтифрон, специалист по религии и своего рода пророк, заводит с философом беседу. Сократ принимается объяснять, что за «обвинения» выдвинуты против него (развращение молодежи и замена старых богов новыми) – и что он не только не требует вознаграждения, но, наоборот, готов приплатить за то, чтобы его стали слушать.
Евтифрон, оказывается, и сам затеял тяжбу – он обвиняет своего отца в убийстве; неплохой зачин для разговора, да? Сократ спрашивает Евтифрона, почему тот, будучи осведомлен в божественных законах, не страшится совершить нечестивое дело и обвиняет в чем-то собственного отца.
Метод Сократа состоял в том, чтобы заставить собеседника, выдвинувшего некий тезис, согласиться с рядом утверждений, после чего показать, что эти утверждения, если их развить, несовместимы с исходным тезисом, то есть собеседник и сам не понимает, о чем говорит. В основном Сократ использовал этот метод, чтобы показать людям, насколько нелогично они рассуждают – и как мало им известно о понятиях, которые они используют каждый день. Задача философии – пролить свет на эти понятия.
В самом начале диалога с Евтифроном Сократ ловит собеседника на слове «благочестие»: тот характеризует свой поступок – преследование по суду преступника – как благочестивый, создавая впечатление, что хочет покарать отца из благочестия. Но Евтифрону не удается дать благочестию определение, которое удовлетворило бы Сократа. Диалог продолжают различные определения (что есть «справедливое»?), пока Евтифрон не сбегает под каким-то вежливым предлогом. Беседа заканчивается внезапно, но у читателя остается впечатление, что, если бы подобная беседа велась до сегодняшнего дня, на протяжении 2500 лет, стороны так ни к чему и не пришли бы.
Давайте возобновим этот диалог.
Жирный Тони против Сократа
Что бы сказал Жирный Тони, если бы беспощадный афинянин устроил ему подобный допрос? Теперь, когда читатель знаком с нашим массивным героем, давайте поставим мысленный эксперимент и представим эквивалентный диалог между Жирным Тони и Сократом – должным образом переведенный, разумеется.
Согласитесь, что между этими двумя персонажами наблюдается сходство. Оба не обременены работой и проводят дни в не знающей границ праздности, хотя в случае Тони свободное время – это результат плодотворных прозрений. Оба любят поспорить, оба считают живую беседу (а не пассивное сидение перед телевизором или на концерте) главным источником развлечения. Обоим не по душе сочинять. Сократу – потому что ему не нравятся точность и неизменность, которыми обладает письменная речь, в то время как для философа ответы никогда не являются окончательными и потому не подлежат фиксированию. Нет ничего такого, что следовало бы «запечатлеть в камне», даже в буквальном смысле слова: в «Евтифроне» Сократ хвалится тем, что предком ему приходится скульптор Дедал, статуи которого оживали, когда работа над ними завершалась. Если вы скажете что-либо статуе Дедала, она тут же найдется с ответом, в отличие от скульптур, выставленных в нью-йоркском Метрополитен-музее. Тони, в свой черед, не нравится сочинять для других по не менее уважительной причине: однажды его чуть не выгнали из школы в бруклинском Бэй-Ридже.
На этом сходство заканчивается, хотя для диалога его вполне достаточно. Конечно, Жирный Тони, столкнувшись лицом к лицу с человеком, которого Ниро называет величайшим философом всех времен и народов, может преподнести нам пару сюрпризов. Внешний вид Сократа, как известно, вызывал отторжение. Философа неоднократно описывали как человека с огромным животом, тонкими руками и ногами, выпученными глазами, носом картошкой. Глядел он свирепо. Не исключено, что при этом от Сократа плохо пахло, потому что он мылся реже своих современников. Легко вообразить, как Жирный Тони с усмешкой тычет в Сократа пальцем и спрашивает своего друга: «Слышь, Ни-и-иро, ты хочешь, чтобы я поговорил… вот с этим?» Может, Тони повел бы себя по-другому: говорят, у Сократа была харизма, он лучился уверенностью в себе и хранил безмятежность ума, благодаря которой отдельные юноши находили философа «красивым».
В чем Ниро может быть уверен – так это в том, что Жирный Тони сначала приблизится к Сократу, обнюхает философа и по итогам этого действа сформирует мнение о нем; как уже было сказано, Жирный Тони даже не отдает себе отчета в том, что поступает так постоянно.
Представим теперь, что Сократ попросил Жирного Тони определить благочестие. В ответ Жирный Тони, скорее всего, немедленно смылся бы — вспомнив утверждение Сократа, что тот не просто спорит бесплатно, но и готов приплачивать собеседнику, Тони заявил бы, что нет смысла спорить с человеком, который охотно платит партнерам по дискуссиям.
Однако сила Жирного Тони в том, что он не позволяет другим загонять себя в угол. Тони наставлял Ниро: в любом вопросе таится ответ; никогда не отвечай прямо на вопрос, который не имеет для тебя никакого смысла.
Жирный Тони: Ты просишь меня определить, чем благочестивый поступок отличается от нечестивого. Значит ли это, что я должен уметь объяснить тебе, что такое благочестие применительно к действиям?
Сократ: Как ты можешь употреблять слово «благочестие», не зная, что оно значит, но притворяясь, будто ты это знаешь?
Жирный Тони: То есть предполагается, что я должен прямо вот здесь объяснить тебе на варварском английском наречии, а то и на чистом древнегреческом, что я могу доказать тебе, что я знаю, что такое «благочестие», и понимаю, что это слово значит? Словами я этого выразить не могу, но я знаю, что это такое.
Я не сомневаюсь в том, что Жирный Тони переупрямил бы Сократа и в итоге сам загнал бы его в угол.
Жирный Тони: Скажи мне, старик, вот что. Должен ли ребенок дать определение материнскому молоку, чтобы понять, что его нужно пить?
Сократ: Нет, не должен.
Жирный Тони: (используя сократический метод повторения, применяемый в диалогах Платона): А скажи мне, мой дорогой Сократ, должна ли собака дать определение хозяина, чтобы быть ему верной?
Сократ (изумленный тем, что кто-то задает ему вопросы): Собаку ведет… инстинкт. Он не отражается на ее жизни. Собака не размышляет о жизни. Мы не собаки.
Жирный Тони: Я соглашусь, мой дорогой Сократ, с тем, что собаку ведет инстинкт, а мы не собаки. Но разве мы, люди, отличаемся от собак так принципиально, чтобы не иметь вообще никаких инстинктов, побуждающих нас делать вещи, которые мы не понимаем? Обязаны ли мы ограничить свою жизнь тем, что можно выразить на протобруклинском английском?
Не дожидаясь ответа Сократа (только лохи ждут ответов; вопросы задаются не для того, чтобы на них отвечали).
Жирный Тони: Итак, мой дорогой Сократ, почему ты уверен в том, что нам нужно фиксировать значения слов?
Сократ: Мой дорогой Мега-Тони, когда мы о чем-то говорим, нам нужно знать, о чем именно идет речь. Суть философии заключается в том, чтобы найти способ отражать и понимать то, что мы делаем, чтобы размышлять о нашей жизни. Неосмысленная жизнь не имеет смысла.
Жирный Тони: Проблема, мой бедный древний грек, в том, что ты убиваешь вещи, о которых мы знаем, но которые не можем выразить словами. И если бы я попросил человека, спокойно крутящего педали велосипеда, изложить теорию, объясняющую возможность велосипедных прогулок, велосипедист тотчас грохнулся бы на землю. Издеваясь над людьми и допрашивая их, ты сбиваешь их с толку и в итоге наносишь им вред.
Затем, бросив на Сократа снисходительный взгляд, с ухмылкой, очень спокойно:
Жирный Тони: Мой дорогой Сократ… знаешь, почему тебя приговорили к смерти? Потому что ты заставляешь людей ощущать себя идиотами из-за того, что они слепо блюдут обычаи, следуют инстинктам и верны традициям. Наверное, в чем-то ты прав. Но ты можешь смутить людей в тех вещах, которые они делали, ни о чем не задумываясь и не попадая в беду. Ты разрушаешь иллюзии человека относительно самого себя. Ты лишаешь нас радости неведения – и нас начинает пугать то, чего мы не понимаем. Однако ответов на свои вопросы у тебя нет, и ты ничего не можешь предложить взамен.
Господство дефинитивного знания
Жирный Тони нападает здесь на основу основ философии: именно Сократ первым поднял вопросы, составляющие сегодня содержание философской науки, вроде: «что такое существование?», «что такое мораль?», «что такое доказательство?», «что такое наука?», «что есть это?» и «что есть то?».
Вопрос, поднятый в «Евтифроне», возникает в различных диалогах, сочиненных Платоном. Сократ неустанно ищет дефиниции и тщится определить природу рассматриваемого явления, а не дать описание свойств, по которым мы можем отличить одно явление от другого.
Сократ дошел до того, что допросил поэтов и сообщил, что сами они понимают в собственном творчестве не больше, чем их читатели. В «Апологии Сократа», где Платон описывает суд над философом, герой вспоминает, как тщетно допрашивал поэтов: «Брал я те из их произведений, которые, как мне казалось, всего тщательнее ими обработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, научиться от них кое-чему. Стыдно мне, афиняне, сказать вам правду, а сказать все-таки следует. Одним словом, чуть ли не все там присутствовавшие лучше могли бы объяснить творчество этих поэтов, чем они сами»[80].
Этот приоритет дефинитивного знания привел Платона к следующему утверждению: вы не можете знать что-либо, если не знаете Форм, то есть того, что определяют дефиниции. Если мы не можем определить благочестие исходя из конкретных ситуаций, давайте начнем с обобщений, из которых должна вытекать конкретика. Иными словами, если вы не в состоянии нарисовать карту территории, создайте территорию по карте.
В защиту Сократа следует сказать, что его вопросы ведут к важному результату: если они и не позволяют сказать, что такое данная вещь, они по крайней мере позволяют быть уверенным в том, чем эта вещь не является.
Путая непонятное с неосмысленным
У Жирного Тони, разумеется, было немало предшественников. О многих мы не узнаем из-за доминирования философии, ставшей неотъемлемой частью повседневной жизни приверженцев христианства и ислама. Под «философией» я имею в виду теоретическое и концептуальное знание, то есть все то знание, которое мы можем описать. До недавнего времени этот термин обозначал то, что сегодня мы называем наукой, – натурфилософию, попытку дать Природе разумное объяснение и проникнуть в ее логику.
На эту концепцию энергично нападал в новое время молодой Фридрих Ницше, маскируя свои размышления под литературный полет фантазии об оптимизме и пессимизме, смешанной с галлюцинациями на темы «Запада», «типичного эллина» и «германского духа». Молодой Ницше написал книгу «Рождение трагедии», когда ему было чуть за двадцать. Он обвинял Сократа, которого именовал «мистагогом науки», в том, что философ «сделал существование нам понятным и тем оправдал его». Это великолепное рассуждение выражает то, что я называю рационалистическим заблуждением лохов:
«Быть может, – так должен был он [Сократ] спросить себя, – непонятное мне не есть тем самым непременно и нечто неосмысленное? Быть может, существует область мудрости, из которой логик изгнан?»[81]
«То, что мне непонятно, не обязательно неосмысленно» – это, наверное, самое мощное из высказываний ницшеанского века. Парафраз этих слов мы использовали в Прологе – в той самой дефиниции хрупкодела, считающего все, чего он не понимает, ахинеей.
Ницше тоже мучает аллергия на сократовскую версию истины, за которой прячется стремление убедить нас в том, что нужно проникать в суть вещей. Если верить Сократу, никто не делает зла осознанно – аргумент, который повсеместно распространился в эпоху Просвещения, когда мыслители вроде Кондорсе сделали истину единственным и достаточным условием добродетели.
Именно этот аргумент Ницше стремится разбить в пух и прах: знание есть панацея; ошибка есть зло; отсюда следует, что наука – это оптимистическое действо. Мандат на научный оптимизм раздражал Ницше до крайности: получалось, что знания и рассуждения служат утопии. Забудьте про оптимизм и пессимизм, о которых обычно говорят, рассуждая о Ницше, потому что так называемый ницшеанский пессимизм отвлекает внимание от главного: под вопрос ставится сама добродетельность знания.
Мне понадобилось много времени, чтобы осознать центральную проблему, которую Ницше поднимает в «Рождении трагедии». Он видит две силы – аполлоническую и дионисическую. Первая измерима, уравновешенна, рациональна, представляет разум и самоограничение; вторая темна, примитивна, дика, неприручима, трудна для понимания и исходит из глубинных слоев нашего сознания. Культура Древней Греции являла собой баланс между этими силами, пока влияние Сократа на Еврипида не дало преимущество аполлоническому началу, подорвав тем самым дионисическое, после чего началось победное шествие рационализма. Это все равно что разрушить естественную химию вашего организма, впрыснув вам гормоны. Аполлоническое начало без дионисического – это, как сказали бы китайцы, сила «ян» без силы «инь».
Мощь Ницше-мыслителя продолжает меня восхищать: он осознал, что такое наша антихрупкость. Хотя многие приписывают (ошибочно) понятие «творческого разрушения» экономисту Йозефу Шумпетеру (не задаваясь вопросом, как столь глубокую и проницательную концепцию мог создать экономист)[82], а более эрудированные называют в качестве источника Карла Маркса, на деле эти слова первым употребил именно Ницше – он именовал Диониса «творчески разрушительным» и «разрушительно творческим». Ницше действительно понимал, что такое антихрупкость, пусть и по-своему.
Я читал «Рождение трагедии» Ницше дважды, первый раз – в юности, когда был совсем «зеленый». Когда я взялся за эту книгу во второй раз, после многолетних раздумий о случайности, меня осенило, что Ницше понимал нечто такое, о чем не писал подробно в своих трудах: развитие знания – или чего бы то ни было еще – невозможно без дионисического начала. Это начало открывает нам то, что мы в какой-то момент можем выбрать, если обладаем опциональностью. Другими словами, оно может стать источником стохастического прилаживания, а аполлоническое начало может отвечать за рациональность в процессе отбора.
Что бы сказал об этой концепции Сенека, большой босс? Он тоже упоминал дионисические и аполлонические свойства. В одном из своих трактатов Сенека представляет более богатое описание наших человеческих тенденций. Говоря о Боге (которого он также зовет «судьбой», приравнивая его к взаимодействию причин), Сенека наделяет его тремя проявлениями. Во-первых, это Liber Pater, вакхическая сила (то есть то начало, которое Ницше называет дионисическим: Вакх – это и есть Дионис), благодаря которой продолжается жизнь; во-вторых, Геркулес, олицетворяющий мощь; в-третьих, Меркурий, символизирующий (для современников Сенеки) ремесло, науку и разум (то, что Ницше называет аполлоническим началом). Сенека, в отличие от Ницше, дополнил картину третьим измерением – силой.
Как я уже говорил, ранние атаки на «философию» как рациональное познание в традиции Платона и Аристотеля осуществлялись многими людьми, и не все они оставили следы в книгах, а кое-кто упоминается лишь в забытых или редко упоминаемых текстах. Почему забытых? Структурному знанию нравится обнищание и упрощение, производные наивного рационализма; так проще учить студентов – не нужно рассказывать им о сложном своеобразии эмпирики. В итоге тех, кто критиковал академическое мышление, предавали забвению (мы увидим, что это особенно верно для истории медицины).
Специалист по античной филологии и мыслитель XIX века Эрнест Ренан, обладающий куда более прочной репутацией, чем Ницше, а также отличающийся непредвзятостью, знал помимо обычных по тем временам древнегреческого и латыни иврит, арамейский (сирийский) и арабский. Нападая на Аверроэса, он произнес знаменитую фразу: логика исключает – по определению – нюансы, а так как истину можно найти исключительно в нюансах, логика превращается в «бесполезный инструмент поиска Истины в этике и политике».
Традиция
Как сказал Жирный Тони, Сократа приговорили к смерти, потому что он разрушал нечто такое, что работало – в глазах афинского истеблишмента – без каких-либо нареканий. Вещи слишком сложны, чтобы их можно было выразить словами; поступая так, вы убиваете в людях человеческое. Возможно, люди – как в случае с «зеленым лесом» – вовсе не ошибаются, просто мы недостаточно умны, чтобы постичь это интеллектом.
Смерть и мученичество способствуют обретению славы, особенно когда человек встречает судьбу, оставшись непоколебимым в своих убеждениях. Герой – это тот, кто уверен в своем интеллекте и наделен сильным «я», так что смерть для него – событие незначительное. Хотя по большей части рассказы о Сократе рисуют его героем – за достойную смерть, за согласие умереть так, как подобает философу, – в античную эпоху находились критики, считавшие, что Сократ подрывает основы общества, то есть эвристику, которая передается из поколения в поколение и в которой нельзя сомневаться незрелым умам.
Катон Старший, с которым мы встречались в главе 2, Сократа терпеть не мог. Катон обладал практическим умом Жирного Тони, но отличался от него чутким гражданским чувством, ощущением миссии, уважением к традициям и приверженностью к моральным устоям. У Катона также была аллергия на все греческое, в особенности на философов и врачей, – аллергия, которая, как мы увидим в следующих главах, замечательно оправдывается в нашу эпоху. Приверженность Катона к демократии привела его к вере и в свободу, и в обычаи, и все это – в сочетании с боязнью тирании. Плутарх приводит такие слова Катона: «Сократ был пустомелей и властолюбцем, который пытался любыми средствами захватить тираническую власть над отечеством, растлевал нравы и настойчиво внушал согражданам суждения, противные законам»[83].
Теперь читатель видит, как расценивали древние наивный рационализм: обедняя – а не развивая – мысль, он приводит к хрупкости. Древние понимали, что неполнота – полузнание – всегда опасна.
Не одни только древние пытались защитить – и предлагали нам уважать – другой тип знания. Эдмунд Бёрк, ирландский политик и политический философ, критиковал Французскую революцию за разрушение «коллективного разума нации». Бёрк полагал, что масштабные социальные перемены могут быть чреваты невидимыми последствиями, и защищал потому небольшие эксперименты, проводимые методом проб и ошибок (по сути, выпуклое прилаживание) при условии, что уважение к сложной эвристике традиции сохраняется. Живший в ХХ веке консервативный политический философ и специалист по философии истории Майкл Оукшот считал, что традиции – это накопленное и отфильтрованное коллективное знание. С ним согласился бы Жозеф де Местр, размышлявший, как мы видели, о далеких последствиях решений. Де Местр был французским роялистом и мыслителем, настроенным против Просвещения, он много говорил о зле революции и верил в фундаментальную порочность людей, исправить которую может разве что какой-нибудь диктатор.
Топ-лист антихрупких мыслителей нового времени возглавил бы, конечно, Витгенштейн с его замечательным прозрением о вещах, не выразимых словами. И Витгенштейн лучше всех мыслителей понимал заблуждение «зеленого леса» – возможно, он первым заговорил о нем, когда засомневался в способности языка выразить буквальное. Вдобавок этот человек был святым – жизнь, друзей, благосостояние, репутацию, все, что он имел, Витгенштейн принес в жертву философии.
Может статься, что и Фридрих Хайек оказался бы в категории антихрупких антирационалистов. Этот живший в прошлом столетии философ и экономист выступал против социального планирования на том основании, что система цен выражает посредством сделок знание, которым обладает общество, и это знание недоступно тем, кто пытается повлиять на устройство социума. Но Хайек упустил из виду понятие опциональности, заменяющее суть социального планирования. В каком-то смысле он верил в разум, только в распределенный и коллективный – а не в опциональность как замену разуму[84].
Антрополог Клод Леви-Стросс показал, что у неграмотных дикарей есть своя собственная «наука конкретного»: глобальное мировоззрение, вмещающее объекты и их «вторичные», чувственные характеристики; оно не обязательно менее связно, чем многие наши научные теории, а во многих отношениях равно им или даже их превосходит. Опять же, «зеленый лес».
Наконец, вот Джон Грэй, современный политический философ и эссеист, противостоящий человеческой спеси и борющийся с господствующей идеей о том, что Просвещение – это панацея. Мыслителей определенной категории Грэй называет фундаменталистами Просвещения. Он неоднократно доказывал, что наш так называемый научный прогресс может оказаться всего лишь миражем. Когда мы с Грэем и эссеистом Брайаном Эпплярдом решили вместе пообедать, я приготовился было спорить и защищать мою концепцию. Меня приятно удивило то, что наш обед оказался лучшим обедом в моей жизни. Мы ни о чем не спорили, так как понимали, что защищаем одни и те же позиции, и сразу перешли к следующему шагу, заговорив о практическом приложении теории – скажем, о такой приземленной вещи, как замена валютных резервов драгоценными металлами, не принадлежащими правительству. Грэй работал в одной комнате с Хайеком и сказал мне, что тот был довольно скучным парнем. Ему недоставало игривости, а значит, и опциональности.
Отличие лоха от не-лоха
Вспомним теперь о философском камне. Сократ говорит о знании. Ну а Жирный Тони понятия не имеет, что это такое.
Тони делит жизнь не на Истинное и Ложное – скорее он оценивает мир в терминах «лох» и «не-лох». Для него все всегда просто. В реальности, как мы видели на примере идей Сенеки и сделки Фалеса, уязвимость важнее знания; последствия решения замещают логику. «Знание» из учебников, как и понятие «среднего», ничего не говорят о важном измерении – о скрытой асимметрии приобретений. На протяжении истории мыслители, как правило, игнорировали необходимость сфокусироваться на отдаче от действий вместо изучения структуры мира (или понимания «Истинного» и «Ложного»). Самое важное – это всегда отдача, то есть то, что происходит с вами (ваши приобретения или причиненный вам вред), а не событие как таковое.
Философы рассуждают об истине и лжи. В жизни люди рассуждают об отдаче, уязвимости и последствиях (риске и вознаграждении), отсюда – хрупкость и антихрупкость. А иногда философы, мыслители и исследователи смешивают Истину с риском и вознаграждением.
Истинное и Ложное (далее мы будем называть это мировоззрение «верой») играют в наших решениях вторую, еле слышную скрипку; главное для нас – отдача от Истинного и Ложного, а она почти всегда асимметрична, потому что одно последствие всегда важнее другого, то есть в событии скрыта позитивная или негативная асимметрия (хрупкость или антихрупкость). Сейчас я все объясню.
Хрупкость, а не вероятность
Перед посадкой на самолет мы проверяем, нет ли у пассажиров оружия. Полагаем ли мы, что они террористы? Это Истина или Ложь? Ложь: скорее всего, никакие они не террористы (вероятность этого ничтожна). Но мы все равно проверяем, есть у них оружие или нет, потому что террористы могут причинить нам вред – мы хрупки. Вот вам и асимметрия. Нас интересует результат – и если пассажир окажется террористом (Истина), последствия (или отдача) будут масштабными, в то время как расходы на проверку малы. Считаете ли вы, что ядерный реактор, скорее всего, взорвется в следующем году? Нет. Но мы ведем себя так, словно ответ – «да», и тратим миллионы на дополнительные меры безопасности, поскольку ядерные катастрофы влекут за собой страшные последствия, перед ними мы хрупки. Третий пример: верите ли вы в то, что некое лекарство вам повредит? Нет. Глотаете ли вы эти таблетки? Нет, нет, нет.
Если сесть и записать все решения, принятые человеком за неделю или, если бы это было возможно, за всю его жизнь, стало бы понятно, что почти у всех этих решений имеется асимметричная отдача – последствия одного варианта более важны, чем последствия другого. Ваши решения основаны на хрупкости, а не на вероятности. Или: вы принимаете решения исходя из хрупкости, а не из того, Истинно что-то или Ложно.
Обсудим теперь недостаточность Истинного/Ложного при принятии решений в реальности, особенно в ситуации, когда мы имеем дело с вероятностями. Истина и Ложь – это интерпретации, связанные с высокой или низкой вероятностью. Ученые говорят о такой штуке, как «уровень доверительной вероятности»; если у события 95-процентный уровень доверительной вероятности, значит, вероятность того, что что-то пойдет не так, составляет всего пять процентов. Разумеется, принимать решение на основе вероятности нельзя, потому что она не учитывает масштаб последствий, который, само собой, больше у исключительных событий. Если я скажу вам, что событие случится с уровнем доверительной вероятности 95 процентов, вы будете удовлетворены. Но что, если я поведаю вам, что самолет не разобьется с уровнем доверительной вероятности 95 процентов? Даже 99-процентная вероятность вас не обрадует, потому что один процент небезопасных полетов – это очень много (сегодня коммерческие полеты небезопасны в одном случае из сотен тысяч, и со временем соотношение улучшается, потому что, как мы видели, каждая ошибка ведет к увеличению общей безопасности.) Так что, повторю, вероятность (то есть Истинное/Ложное) в реальности не работает; важен только результат.
За жизнь вы приняли, вероятно, миллиарды решений. Сколько раз вы подсчитывали вероятность того или иного исхода? Конечно, это можно делать в казино, но не где-либо за его пределами.
Смешение событий и уязвимости
Этот довод возвращает нас к заблуждению «зеленого леса». Событие «Черный лебедь» и его последствия – воздействие на ваши финансы, эмоции, причиняемый им вред, – это не одно и то же. Проблема коренится глубоко в природе стандартных реакций; когда мы указываем на ошибки предсказателей, они обычно отвечают, что «нужно было лучше рассчитывать вероятность», чтобы предсказание стало более точным. Куда разумнее было бы ответить «сделайте себя менее уязвимыми» – и научитесь избегать неприятностей: на практике религии и традиционная эвристика справляются с этим куда лучше, чем наивная и поверхностная наука.
Выводы из Книги IV
В дополнение к медицинской эмпирике этот раздел призван отстоять честь неблагоразумных «белых ворон», инженеров, предпринимателей-одиночек, прогрессивных художников и настроенных против ученого сообщества мыслителей, которые в ходе истории немало пострадали от ругани и насмешек. Некоторые из них обладали мужеством и не просто защищали свои идеи, но храбро шли на контакт с миром, который (как они знали) их не понимал. И им это нравилось.
Завершая раздел, скажу, что практический подход всегда мудрее, чем вы привыкли думать, – и рациональнее. Я всего лишь развенчал эпифеномен обучения птиц искусству летать и «линейную модель». Я сделал это, используя среди прочего простые математические свойства опциональности, которая не требует ни знаний, ни интеллекта, а всего лишь рациональности выбора.
Кое-кто утверждает, будто организованная наука в том виде, в каком она преподносится нам сегодня, ведет к великим открытиям, которые обещают нам университеты. Помните, что это утверждение не подтверждено эмпирически. Те, кто пиарит советско-гарвардскую концепцию, не используют опциональность (или эффекты второго порядка), и отсутствие опциональности в их отчетах обесценивает их взгляды на роль телеологической науки. Для начала им нужно переписать историю технологии.
Что нас ждет дальше?
Во время последней встречи с Элисон Вульф мы обсудили ужасную проблему иллюзии вклада ученого сообщества в науку – в глазах нового высшего класса стран Азии и США диплом университета Лиги плюща превратился в статусный предмет роскоши. Гарвард стал чем-то вроде сумки от Vuitton или часов Cartier. Все это жутко сказывается на родителях из среднего класса, которые пашут как волы, чтобы вбухать большую часть сбережений в подобные университеты, обогащая администраторов, маклеров, профессоров и прочих посредников. В США растет кредитный долг студентов, автоматически становящийся доходом этих посредников, фактически живущих на ренту. В каком-то смысле это тот же самый рэкет: тому, кто хочет чего-то добиться в жизни, нужен диплом пристойного университета «с именем»; при этом мы знаем, что общество в целом не выигрывает от организованного образования ровным счетом ничего.
Элисон Вульф попросила меня написать о будущем образования; я сказал, что смотрю в завтрашний день с оптимизмом. Мой ответ таков: чушь по определению хрупка. Всякой афере в истории приходил конец. Я всецело верю в то, что Время и История разоблачат жуликов и сокрушат все то, что хрупко. Образование – это институция, которая разрослась без внешних стрессоров; в конце концов этот пузырь лопнет.
Следующие две книги, V и VI, продемонстрируют, что хрупкое подвержено разрушению – по очевидным причинам. Книга V покажет, как распознавать хрупкость (в более специальных терминах), и расскажет о том, как работает философский камень. Книга VI базируется на концепции, согласно которой Время – скорее разрушитель, чем строитель, и оно отлично справляется с уничтожением всего хрупкого – будь то здания или идеи[85].