Так вот, Павел Басинский, взявшись исследовать впервые для себя феномен самой популярной современной писательницы ("Александра Маринина как случай элитарной культуры"), заявил как раз о том, что этой писательницей была открыта "формула успеха". Формулу эту теперь не ищет в литературе только ленивый. Даже прикоснуться к ней, а не то, чтоб исследовать, - во всех отношениях приятно. Однако Басинский, решившись наконец примирить себя и своего читателя с этой "формулой", как и многие нынешние поклонники да сторонники успеха , на взгляд наш, - поспешил. Не вступая с Басинским в полемику и упрекая его как товарища только в спешке, хочется решительно возразить самой этой всеобщей панике, в которой у нас, даже не сбрасывая уж никого с "корабля современности", талантливые люди кидаются за борт сами в страхе перед бедностью и ненужностью обществу.
Клонится к своему закату мода на Виктора Пелевина, сменившего на том бесславном посту Виктора Ерофеева. Ему осталось всех великолепных былых возможностей, очевидно, только на один роман - история будет схожа со "Страшным судом" Ерофеева, в этом смысле "Чапаев и Пустота" для Пелевина то же самое в его карьере модного литератора, чем была для Ерофеева его "Русская красавица". Те, кто не уставал творить Пелевина, уже-то и строят глазки да заигрывают с новой "викторией" - Александрой Марининой, благо, что теперь уж она покоряет Запад и тиражам ее там скоро не счесть будет числа.
Маринина - это то, что станет модным после Пелевина; и в толстых журналах уже модно всерьез рассуждать про ее феномен, а кое-где уже начали книги ее рецензировать всерьез, шагая на цыпочках мимо штабелей трупов, залитых лужами крови, и прочего людоедского инвентаря. Того и надо ждать, что циничные игроки с нашей литературной биржи эту "русскую Агату Кристи", спасая свои-то активы, объявят на весь мир "новым Достоевским" и понесут на руках публиковать ее творения, возможно, в тот же самый старый-добрый журнал, где до нее торговали как философом полинявшим средней пушистости фантастом.
Феномен этих беллетристов надо изучать как феномен извращенной социальной мотивации - а не как случай элитарной и даже массовой культуры.
Маринину сделала популярной Россия, отечественный читатель, а на Пелевина пришла в Россию мода и его насаждали у нас "провинциалы с Запада" и все прочие глядящие в рот тамошнему ценителю, что давно ценят словесность и свою, и чужую - как продукт. Вместо того, чтоб стать популярным у самого широкого отечественного читателя, Пелевин вошел в моду в почти оккультистском кружке славистов да интуристов; но на Западе все что не свое, чужое, то есть и русское, опять же может стать лишь модным на время, а не всенароднолюбимым, как читают в Америке Стивена Кинга или Бредбери. Всякая огласка, шумиха для модного писателя, как это ни странно звучит, приближает его конец. Тает шагреневая кожица. И потому Пелевин так прятался, так тщательно себя от публики скрывал, что иначе нельзя б ему было продлить своего времени - моду литературную на себя продлить. Вот популярность, напротив, от шумихи и огласок только умножается - Маринина, та кишит преспокойно повсюду и все уж знают, кто у нее муж, где отдыхала за границей на прошлой неделе и т.п.
Пелевин лишил себя массового читателя, а потом шестеро избранных, во главе с Шайтановым, "совершив поступок", его самого лишили уже Букеровской премии. Премию ему дали как фантасту - фантасты ж и дали, но алкала для него элитарная литературная публика другого признания. Хотя чем эта премия, полученная все же в своем отечестве, от ценителей отечественной фантастики так уж плоха, чтобы ей не порадоваться? Она ведь, эта премия, самая престижная у нас для фантастов, сказать иначе, Пелевина признали фантастом национального масштаба, а элитарная литературная публика не рада! Не рады потому, что фантастика отечественная вовсе-то не нужна на Западе - она там, как ботинок фабрики "Скороход" на мировой ярмарке обуви; и Пелевин поежился-то, попадая поневоле в разряд этой вот "прощай молодости". При том назвали б Пелевина груздем, то ведь не полез бы он в короб: cтанет он как Распутин мучиться за отравленные озера и реки - да тьфу на них! Жить на основаниях общих в умирающей родимой деревеньке как Василий Белов - да провались она пропадом! Он, Пелевин, конечно, не будет "подрывать свой престиж" этим вот "яростным национализмом" - ну, а где подрывать? Какой престиж? в чьих глазах?
Игра ж проиграна потому, что литература национальная никогда не будет существовать по законам массовой культуры, ее-то ценности воспринимая как свои. Никогда литературой национальной, судьбой ее, не будут править и никакие потусторонние специалисты: зачать Пелевина в пробирке - они могут, а вот уважение к нему родить народное и любовь - этого уж им не дано. Русская Литература поступит с каждым новым искателем успеха в конце концов по своим законам, оказываясь равной не тому, что потребно, а самой себе, смыслу своему.
Но при всех отличиях Марининой от Пелевина, даже вся ее взаправдашняя народная популярность не позволит и ей уйти в свой черед от такого ж бесславного конца. Сделайте Маринину модной "как случай элитарной культуры", и она лет через пять утратит читателя массового, если хоть на шажок отступит в угоду литературщине и сугубо литературной публике от законов механических, людоедских своего жанра; элитарная литературная публика непримиримо до конца жизни отторгала Пикуля, Юлиана Семенова и многих - но они-то останутся своими для читателя народного на многие и многие годы даже после своего ухода. Среди же писателей новых, хоть бы ищущих успеха, все уже дорожат прежде всего своей литературной репутацией, обретенной в России, своей творческой личностью. Если что-то и останется у нас в будущем времени в литературе от моды, то это будет только старая добрая мода на новые имена (модными будут дебютанты), мода на новые книги известных авторов и прочее; но пирушек во время чумы, с плясками на гробу русской литературы в будущем уж не следует ждать.Все дело в том, что в Россию возвратится неминуемая родная речь - что слово уж больше не будет напуганным да замордованным и ему снова станут в России в е р и т ь. Ну, а бедность да сиротство для художника - это не порок. Быть бедным, если ты называешься художником, стыдно только тем, кто не имеет стыда и совести вовсе. Также лукаво звучат плачи о том, что писателями теперь утеряна их руководящая роль в обществе и что они стали читателю вовсе ненужными.
Про последнее повторим: тем, кто хочет быть нужным читателю, надо иметь терпение и мужество подольше ему не врать. Ну, а играть какую-то роль в нынешнем "обществе" - это как хотеть рвать свой кусок в дележке.
ГОСПОДИН АЗИАТ
Литература после Империи
О страшном - погромах армян и Сумгаитской резне, памятной еще всем жителям Советского Союза - в повести прозаика Афанасия Мамедова рассказывается через историю бакинского богемствующего юноши; а его история - это история неоконченного любовного похождения в молодежном стиле: сначала попробовал приударить за Зулей, потом полюбил Джамилю, хоть манила Майя Бабаджанян, похожая на Мирей Матье.... Девушки курили анашу, пили вино, игриво разбавляя свою домашнюю компанию юношей-любовником: блудные дочери империи на фоне колониальной восточной скуки и пестроты. "Пока они танцевали, Майя так притягивала его к себе, так заглядывала в глаза, обещая столько всего (сколько могла наобещать витрина секс-шопа господину Азиату в европейской одежде), что он не на шутку испугался, как бы она не охладила Джамилин к нему интерес. Только почти в самом конце блюза Майя с большой неохотой уступила Афика Джамиле." Все это, однако, - увертюра. Впереди погром.
Афанасий Мамедов, кончено, - автор поэтической прозы, а не поднаторевший на созданиях "невозвращенцев" модный беллетрист. Поэтическое это восточные мотивы; восточное роскошество яств, чувств и всего прочего, что заставляет человека даже не жить, а наслаждаться жизнью как яством. Поэтизация насилия - это тоже часть орнамента, своего рода натуралистическое жестокое наслаждение, яство. Сцены насилия, что врываются будто б в дремотную негу восточного базара, - сплошь натуралистичны, то есть безусловный эффект на читателя производят сами эти сцены, как если б заставили тебя все это наблюдать, то ли глазами жертвы, то ли глазами палача. Фетишизм, скрупулезное наслаждение свойствами всяческих предметов, то есть фетишей (у Мамедова - от лейбла джинсов до женских интимных мест) тоже прием завзятый из восточного орнаментализма и топливо для поэзии. Поэтическую энергию языку дает исключительно наслаждение. Хоть самих любовных сцен в повести ровно столько, сколько должно их быть, чтоб только раздразнить читателя, то, что в них совершается, и обрушивает художественно поэтический этот фантом: Мамедов и любовь описывает как наслаждение - желая изобразить любовь, изображает не иначе как сексуальные ритуалы с наглядностью и с эротоманским смакованием, достойными уже действительно только витрины секс-шопа. Потому является вместо откровения откровенность, если и не пошлость; но Мамедов безнадежно не чувствует пошлости, а это начало для обрушения и всей его повести, для сизифова этого труда, когда прозаик убийственно мешает на наших глазах все и вся как заправский Геккельбери Финн.
Есть в повести потрясающие прозаические фрагменты (автобус на Сумгаит, похороны убитой армянской девушки, встреча и одновременно последний разговор отца с ненужным ему сыном), прописанные с неожиданной трезвостью и строгостью, потому что были осознаны ее автором как ключевые. Но эти органичные прозаические фрагменты уже не образуют целого. "На круги Хазра" это пример поэтической повести, неудавшейся потому, что поэтическое стало итогом рационального, почти схематического действия по сложению суммы досточтимых художественных приемов (обаятельного эпигонства) c суммой эстетических переживаний от разнообразных предметов (обаятельного фетишизма). Поэтическое не одухотворено чувством, а надушено разнообразными ароматами как из парфюмерного флакончика.