То есть, собственно, с прибылью все обстояло так: не поступив в первый раз в столице, я боялся обременить мать своим бездеятельным проживанием. По смерти отца она давала уроки (фортепиано; окончила некогда консерваторию), и мне было стыдно жить на ее гроши. Разумеется, она пыталась меня разуверить, но я твердо стоял на своем. И уехал к брату в сибирскую глушь, глушь, впрочем, очень цивилизованную – в энский научный центр, Академгородок, стоявший на берегу огромного пресного водохранилища. Тут-то впервые мне и пришло на ум заняться нумизматикой. В самой идее был заключен риск: по тем временам за монетный торг могли легко выгнать из университета. Но я был крайне осторожен и не столько торговал сам, сколько смотрел, вникал в ремесло. Я уже говорил, монеты всегда безличны, а потому были всегда безразличны мне. Но к концу курсов я сыскал в них прок и знал, что с таким навыком не пропаду и в Москве. Так потом и случилось на деле. Но еще раньше, еще в Городке, произошло нечто другое, то, из-за чего я не смог завести магазин, не смог вернуть утраченную семьей профессию, не стал антикваром. Ни тогда, ни позже, ни теперь. Никогда. Увы, я не антиквар! И этот мой выбор был подкреплен изрядно вескими причинами: очень здравыми, как вижу теперь.
Гуманитарный факультет в ту пору представлял собою девичник, «факультет невест». Наш курс считался «сильным», так как был по составу более «мужским», чем прежние и, кажется, следующие (за это не поручусь). Тем не менее, согласно официальной версии, всех нас готовили в школьные учителя: к счастью, эта ложь ни к чему не вела и не сказывалась на уровне преподавания, как, кстати, и на списке проходимых предметов. Ни логика, ни утонченнейшая лингвистика, читавшиеся нам, не были, конечно, нужны вовсе – если исходить из сугубых нужд будущего учителя. Нам же, словно нарочно, дали еще блестящий курс философии, истории литературы, а под конец и психологии. Вероятно, чтобы как-то скрыть явную брешь, вызванную отсутствием педагогических дисциплин, пятый курс мы, почти неожиданно для себя, начали прохождением полуторамесячной педпрактики в одной из четырех школ нашего Городка. Мне и моему напарнику, погруженному в исторические разыскания, связанные с судьбой Степенной книги в эпоху Петра, достался десятый класс: Островский, Гончаров, Тургенев. Не чая получить подножку судьбы, третьего или четвертого сентября 1984 года я явился в престижную – «английскую» – школу (с преподаванием ряда предметов на английском языке, как то: сам язык, технический перевод и, кажется, еще какая-то ерунда вроде уроков внеклассного чтения) и тут поступил под надзор бывалой школьной матроны, не возлагавшей, как видно, особых надежд на наши преподавательские таланты. Думаю, с ходом времени она лишь утвердилась в этом своем мнении. Не берусь спорить: возможно, она была права.
И, однако, помню, я приложил массу усилий к тому, чтобы новые мои подопечные не слишком скучали на уроках. В какой-то момент это даже стало чуть ли не самой важной заботой моей жизни: разумеется, далеко неспроста. Класс, доставшийся мне в опеку, с первого взгляда скорее отталкивал, чем привлекал к себе. Тут были, как на подбор, все персонажи «школьных» романов: прыщавая и шумная галерка, рыжий вундеркинд, похожая на букет Самая Красивая Девочка в классе (к моему изумлению, оказавшаяся не круглой дурой), середнячки-отщепенцы, девчушки-хохотушки, Самая Толстая Девица в школе, очкарик-отличник, главный забияка, увалень-флегматик (и, разумеется, математик) и – в довершение моих бед – две блондинки-близняшки, на третьей парте в ряду у окна. Их одних было бы довольно, чтобы лишить меня хладнокровия. Меж тем вся эта пестрая смесь смотрела на меня как на бесплатную забаву и сохраняла видимость спокойствия лишь под неусыпным оком дородной матроны, не спешившей, впрочем, приходить мне на помощь.
К своему счастью, я верно рассчитал и подготовил первый урок. «Рудин» спас меня. Его полагалось пройти обзором, как предисловие «Отцов и детей», я же посвятил ему все сорок пять минут, из которых две трети, не прерываясь, просто читал вслух спор героя с Пигасовым. Я помнил, что именно этот спор восхитил первых слушателей Тургенева. Что ж до меня, то Господь не лишил меня вовсе декламационных талантов. Мои ребятишки катались от хохота, понимая, верно, с пятого на десятое, но зато прочно усвоив, что классика – не синоним скуки. У матроны, однако ж, был свой взгляд на предмет. Когда я остановился, она срочно перехватила бразды правленья, пресекла невместное ликование и пошла выяснять, в чем же смысл прочитанного. Ох уж этот мне смысл! Я и теперь порой представляю с тоской скудную жизнь таких смыслокопателей, коих судьба к тому же обрекла на прилюдное вылущивание червивых его плодов из запуганных детей и книг. Но, уходя домой, я уже знал (и запомнил тотчас), что близняшек зовут Евгения и Наталья. И что отличить их друг от дружки нельзя – если сами они того не хотят.
Они же явно не хотели. Обе одинаково стриглись. Обе носили одно и то же – раздвоившееся для них – платье. Обе красили ногти одним лаком. Обе закидывали ногу на ногу, выказывая круглое коленко и узенький башмачок. Обе склоняли головы, вскидывали ресницы и поводили плечами так, как никто другой, кроме них. Обе смеялись, как двойной колокольчик. Ручаюсь, изо дня в день они менялись местами за своей партой и уж, конечно, учили уроки так, как им самим вздумается. Спросить с них обеих тот же вопрос не решилась бы, верно, и матрона. Я тем паче не мог. Меж тем трудно поверить, сколько за эту пару недель я выдержал их насмешек, скрытых и явных, их мастерских подмен, их упорного нежелания видеть во мне что-либо, кроме повода для коварства. Мои уроки они не учили обе. Если я спрашивал одну, другая корчила рожицу так, будто мой вопрос был итогом врожденной тупости и ей жаль сестру, чья судьба – буквально обязанность – дать мне это понять. Они изгалялись надо мной, хамили нежнейшими голосами, писали мелом на доске мой портрет (должно быть, похожий), а когда я гнал одну из них стереть безобразие, тряпка, коверкая линии, превращала шарж в жуткую личину, от коей галерка только что не дохла со смеха. Порой мне казалось, что я расплáчусь – или их побью. Прошла еще неделя – «Отцы и дети» неумолимо вбивались в умы моих безответных ребятишек, а я, выдумывая на ходу все что угодно, чтобы их развлечь и при этом хоть как-то спасти свой престиж от гадких двойняшек, уже не скрывал от себя главное и позорное: я был безумно влюблен. В кого? Я не знал сам: в Евгению или Наталью.
Лето меж тем выдалось знойное, яркое и пока что не думало сдавать прав едва ощутимой осени. В зелени берез то там, то сям мелькали желтые прядки, клен на школьном дворе ронял «багряный свой убор» крайне скупо, уж было несколько свежих студеных утренников, но к середине дня Городок вновь и вновь тонул в теплой истоме, сохранявшейся после заката и нéжившей землю чуть не всю ночь. Уроки литературы давались чаще после «серьезных» предметов, как то: физика или химия, как бы «на закуску», перед обедом, и я мог позволить себе не спать по ночам. Мое общежитие было теперь скучно мне, я уходил к брату (чего прежде всегда избегал), а от него шел гулять по сплетенью пустых улиц, выводивших меня всякий раз к оврагам, за которыми был ботсад.
В этом тоже, конечно, крылся свой тайный смысл. Ботсад был возглавляем институтом ботаники и граничил с крохотным поселком, названия которого не вспомню. Не знаю даже, назывался ли он как-нибудь. Но именно в нем, на дальнем от Городка краю, в сказочной, как чудилось мне, избушке как раз и жили те два удивительных существа, которые в моих грезах то сливались в одно, то насмешливо разбегались, как зайчики из пословицы. Однажды, дойдя до спуска в овраг, я увидал на его склоне, с той стороны, Наташу. Или то была Женя? Что-то она собирала, присевши на корточки, затем тоже заметила меня и, привстав, засмеялась, помахав над головой целым гербарием: в руке у ней был пук разноцветных листьев. Это был не подвох, впервые, хоть издали, я видел ее приязнь, привет. Я засмеялся и помахал тоже, потом сбежал по тропке к струившемуся вдоль дна ручью и пошел меж его извилин в гущу кустарника, заросшего сочным подлеском, полного тени, влаги и той буйной зелени, которую нельзя найти больше нигде в России. Здесь мне не случалось прежде бывать, и я с удивлением смотрел на кряжистые, узловатые ветви, на выразительную, хоть немую борьбу отростков, ползших по склону вверх, цеплявшихся за всякий уступ, вившихся средь корней деревьев, едва стоявших на краю оползня, но готовых выстоять, казалось мне, и в ураган, а в случае паденья пустить вверх, снова вверх новые ветви, образовать из них опять деревья, стволы. Дикая, скрытная мощь, почти угроза таилась в них, и было странно видеть покой кругом и голубое безмерное небо сверху. Я вышел под сень гибридных ив, раскинувших листья над ухоженными полянами, тут не было больше следов борьбы за свет, но я все не мог забыть виденное и долгой дорогой, залитой солнцем, весь погрузившись в необычную для меня в ту пору тоску, лишь под вечер воротился домой.
На следующий день страшная весть потрясла школу. Компания ребятишек, для забавы отправясь на лодке к острову, попала в шторм. Лодка перевернулась, и одна девушка погибла: Женя.
Дождь все идет – уже вторые сутки. Кажется, самый воздух так напитался водой, что никакой зонтик не защитит от влаги. Моя меланхолия, можно подумать, проистекает именно от него, от этого нежданного каприза погоды, но это так лишь на внешний взгляд. На деле корни ее иные, я ощущаю их, хоть не могу определить. Все еще не могу и читать: вместо того просматриваю время от времени фильмы, иногда одни и те же. Чаще других попадается под руку Буттгерайт. Словно в его ужасах спрятан секрет ужаса моей жизни, ничуть, между тем, не ужасной, скорее скучной. Да и что занятного в человеке, который перед лицом угрозы не может преодолеть лень? Даже Шрамм, безумный таксист, зарезавший двух проповедников без всякого повода, пытался закрасить кровь – что, впрочем, стоило ему жизни (упал со стремянки). Буттгерайт представил его вполне сумасшедшим: ему мерещилось, что ему оторвали ногу. А я-то как раз здоров. Тем не менее все еще не сменил и замок: он лежит там, где лежал, но у меня нет сил одеться, пройти под дождем три квартала, а потом в чужом подъезде что-то долбить, резать, винтить… Пожалуй, я бы еще мог пойти к часовщику: он держит маленький обменный пункт видеокассет в двух шагах от моего дома, сразу за поворотом на Онежскую. Там порой мне доводилось сыскать подлинные жемчужины. Или спуститься к прудам – просто так, чтобы размяться. Эти пруды всё приходят мне в голову – вряд ли случайно. Что ж, продолжу вчерашнюю свою запись. Это хоть слабый, но видимый повод не двигаться, никуда не ходить. И куда мне идти? Только вперед, в прошлое. Итак: