Антиквар. Повести и рассказы — страница 40 из 49

На работе все шло своим чередом. Несчастный удаляемый член сновал по инстанциям, думая спастись. С. А. следил за ним со страхом и не смел заговорить под взглядами других. Наконец явился на стене приказ, и коллега перестал показываться. Вздрагивающим голосом С. А. предложил собрать денег и сделать ему подарок. Это, впрочем, следовало само собой: администрация института и сама обеспокоилась организацией проводов на заслуженный отдых. Декабрь меж тем подходил к концу. В один из последних дней перед Новым годом в секторе было решено провести обсуждение статей для сборника.

С. А. не спал всю ночь. К утру у него было двадцать восемь страниц, не считая сносок, и более ни строки он в себе не находил и не способен был найти; его тошнило от графики. Он встал из-за стола и впервые за этот месяц раскричался на кухне. Снова называл он начальника идиотом и сволочью, причитал, почему же он, С. А., не настоял на собственной теме, и вдруг, как-то разом решившись, остановился и сказал, что, если статью его провалят, он пойдет к директору. В тот же миг он с ужасом почувствовал, что в самом деле пойдет.

Директора С. А. боялся. То был вежливый, склонный к улыбке человек с равнодушным взглядом, и С. А. знал, что этот взгляд допускает все. Он знал, кроме того, что ради выгоды С. А. директор не шевельнет и пальцем и что добиться чего-нибудь от него не легче, чем пройти по улице в гололед, ни разу не поскользнувшись. Но главное было не это; главное было то, что С. А. его боялся.

Новая ночь наступила: уже последняя перед присутственным днем. С вечера С. А. уснул, но проснулся задолго до наступления утра и, стараясь не будить жену, перевертывался с одного боку на другой и все как-то находил себя лежащим ничком, лицом в подушку, в позе, в которой никогда, уже заведомо, не мог бы уснуть… В девять он позвонил в сектор и попросил лаборантку зайти к нему за статьей, чтобы все успели прочесть ее: обсуждение было назначено на вторую половину дня.

До обеда он не ходил на работу. Он еще пытался временами уснуть, пил таблетки от сердца и смотрел в окно. Была редкая для декабря оттепель. По-весеннему сырое небо и сырой же, рыхлый внизу снег выглядели чем-то одним, общим, замыкающим мир в уютный теплый шар. И когда С. А. вышел на улицу, воздух тоже показался ему небывало густым, влажным. Он закашлялся.

На работе в первый же миг поразило его то, что к приходу его все уже были на местах. Кивая всем, прошел он к своему столу, и обсуждение тотчас началось. В первые минуты С. А. был внимателен и почти спокоен. Положив перед собою лист, он записывал кое-что из того, что говорилось вокруг, и сам готовился выступить. Прежде обсудили чужие, несекторские статьи – но вот дошел черед и до него; он стал записывать замечания. Однако это уже давалось ему с трудом: вдруг почудилось ему, что тон, которым произносились замечания, был сам предумышлен, не случаен; что те, кто его ругал, пожалуй, сговорились заранее и теперь спешили выложить все то, о чем условились. С. А. поднял взгляд от записей и поглядел вокруг. Все сидели потупившись, как и он только что перед тем, но и это показалось ему чрезвычайно важным и угрожающим. И тут он ощутил дрожь. Превозмогая себя, дослушал он выступления, уже слабо, лишь краем ума понимая, о чем шла речь. Наконец наступила тишина: все ждали его ответа. Когда С. А. заговорил, он вначале сам удивился, как тих и покоен его голос.

– Я должен благодарить всех, – так начал он, – за то внимание, которое… было уделено моей статье. – Он перевел дух и продолжал, вслушиваясь в слова: – Те замечания, которые были тут сделаны (замечания справедливые и глубокие), я, без сомнений, приму к сведению и сейчас же, сегодня же, не откладывая, всё, что можно, исправлю и переделаю; это так. Но – мне хотелось бы, кроме того, задать вопрос, который давно меня беспокоит: он относится ко всем. Вот какой вопрос: почему у нас всегда так радуются – вот именно, радуются – чужим неудачам? Откуда эта радость? – Он оглядел всех. – Что за торжество, когда у человека что-нибудь плохо? Вот недавно, как все мы знаем, в нашем секторе выгнали на пенсию сотрудника… Не перебивайте меня! – вдруг вскрикнул он, увидев, что заведующий поднял глаза и сделал было движение… – Я никому не мешал говорить и теперь хочу тоже все сказать… Именно выгнали! И все этому обрадовались. И вот я не понимаю: что это за торжество? Когда каждый знает, что тоже состарится, что выкинут и его?! – Не замечая, сам собой, С. А. возвысил голос и говорил уже громко, маша рукой: – Что же это за отношение друг к другу? Почему мы все время хотим кого-то утопить? Почему мы не можем позволить другим жить так, как им надо? Почему нам нужно обязательно нажиться… на чужих костях?! А я, – С. А. вдруг вскочил, – я лучше пусть останусь без куска хлеба, чем буду грабить других! Да, я десять лет всем кланялся… Но участвовать во всем этом не согласен!

Он схватил зачем-то со стола лист, скомкал его и бросился к двери. На ходу он еще приметил, что все так и сидят, потупя глаза, и снова понял, что это не случайно. Он оказался в коридоре. Ноги его тряслись, он чувствовал, что вспотел, но думал лишь об одном: «Теперь – теперь к директору!» Он пошел на лестницу.

Это был черный, боковой ход, предусмотренный здесь на случай пожара. Тут по углам стояли огнетушители, и тут же было место для курильщиков. Обычно здесь все курили; С. А. боялся, что он встретит кого-нибудь, но лестница была пуста, и С. А., пройдя спешно две или три ступени, споткнулся. Страшно стучало у него в затылке и сдавливало виски, и от этого мысли его вдруг тоже сделались стиснуты и неявны. «Директор… – твердил он, – Да… но – у себя ли директор?» Этот вопрос остановил его. «Господи, господи, – забормотал С. А., цепляясь за перила, – нельзя… наверно, нельзя… мне нельзя… Сволочи! ох, господи!..» Он попробовал закурить (он так и не бросил курить, несмотря на астму), но сладкий удушливый дым стал в горле. Выдохнув его, он отшвырнул сигарету и секунду стоял молча, не думая. Потом он повернул назад.

Он вошел в сектор тяжким шагом и сел у стола. И тотчас снова страх и отчаяние качнулись в нем. Он тёмно огляделся.

– У вас это не выйдет, – выговорил он уже неожиданно для себя и сразу закричал: – Не выйдет! Я десять лет пресмыкался! Думаете, я ничего не могу? Я сын Галича! Да! Он вам не позволит! Я не кто-нибудь! Попробуйте только, вы узнаете!.. Вам не позволит никто!

Весь день, с самого утра, ему пекло бессонницей глаза – но теперь он чувствовал, что они горят так, словно ему бросили в лицо песок, и уже ничего не видно. Вскинув руки, закрыл он лицо ладонями и продолжал кричать. «Глаза, глаза!» – твердило что-то в нем, что-то детское, из «Песочного человека» Гофмана, но он кричал другое и только зажимал глаза руками – и опомнился и увидел все только тогда, когда вдруг почувствовал, что пьет из стакана холодную невкусную воду, схватившись зубами за стекло.

…Его вели домой, под руки, натянув кое-как на него пальто, утешая и успокаивая его. Неловкая, кособокая его фигура, покачиваясь на ходу, плыла между всеми, и он смотрел на всех, не понимая, что ему говорят. Но это и не нужно было: он видел, что все прошло, что его прощают и принимают и что в глазах тех, кто глядит на него и ведет, нет зла, а только жалость, та, с которой никто, кроме матери, никогда не глядел на него. Было тепло. Совсем мокрый снег хрустел под ногами, и, вслушиваясь в этот хруст и глубоко дыша, С. А. чувствовал, что только лишь полжизни его прошло и предстоит вторая половина, и что ему достанет сил прожить и ее, принимая все так, как есть, ибо ничего изменить уже невозможно.

Посвящается Дмитрию Баталину

Конь

Жара установилась в Киеве с первого дня июня. Семинария опустела, и только богохульные надписи на стенах отхожих мест напоминали о пестрой орде их авторов, вихрастых и обтрепанных, разбредшихся на время вакаций по домам. Отхожие места, как, впрочем, и все помещения семинарские, чинились в последний раз при митрополите Платоне, прежде в Москве, а после и по всей Империи, но с тех пор прошел без малого век. Надписи резались полууставом, с помощью ножа, либо скорописью – шилом. Миазмы и сырость стирали их. Первой меркла скоропись, а после и полуустав. Но буквы возобновлялись, или новые ложились поверх старых, словно на палимпсест. Столы и скамьи в классах были тоже изрезаны, однако сдержанней и не так густо, ибо за порчу их еще и теперь озорника могли лихо высечь «на воздусях», а этого никому не хотелось. Очень скоро мне надоело слоняться без цели по пустым коридорам и классам, притом что в городе дел тоже не было. Да и что за веселье одному? Днепровские русалки, наперсницы старших семинаристов, давно мне прискучили. К тому же кто водится с ними, должен есть воск церковных свеч, чтоб уберечься от горячки. Но неудобосказуемый уд все равно потом пахнет рыбой, и тут никакие свечи не помогут. Таким-то образом, взвесив всё и отдав должные распоряжения сторожу – смиренный горбун спасался в смежном Братском монастыре, – я отбыл из Киева вон, к тетке в Белую Церковь.

Этот тенистый от садов городок, уютный и милый, продремавший, как казалось мне тогда, всю свою жизнь и не суливший скоро проснуться, составлял собственность или вотчину моей тетки в придачу к пашням, лугам, лесам и бог знает еще к чему, что сошло бы в Европе за герцогство, а у нас называлось поместьем. Тетка правила им единовластно и деспотично, и, верно, многие из ее подданных мечтали о том дне, когда дворня закуролесит (средь слуг были католики, униаты и всякого рода двоеверцы, знавшие kyrie eleison назубок), поп зажжет свечи, а наследники вступят в свои права, коими станут пользоваться мудро. Вера в доброго господина есть главная вера раба. Но тетка отнюдь помирать не собиралась, что же до наследников, то я, кажется, был первым среди равных, к чему относился безучастно. Тетка была одних со мной чувств, так что к приезду моему дозорных не выставляла и вестовых не высылала, вообще особенно не готовилась, но рада была искренно, да я и сам соскучился по своей родне.