Антикварное золото — страница 20 из 55

Над освещенным масляной лампой пятачком замусоренной палубы слышалось шарканье подошв, лязг стали о сталь, тяжелое дыхание, с хрипом и свистом вырывавшееся из множества глоток, и гортанные возгласы атакующих. Он рубился, как всегда, весело и отчаянно, с насмешливым презрением к противнику, который, несмотря на подавляющее численное превосходство, ничего не мог противопоставить его обдуманной, холодной ярости. Усатый турок, у которого из-под распахнутого жилета выпирало толстое, поросшее седыми волосами брюхо, сделал богатырский замах. Дмитрий воткнул испачканный кровью клинок в это брюхо, надавил, вгоняя лезвие поглубже, и улыбнулся прямо в округлившиеся, мигом остекленевшие глаза. Слева вынырнул еще один усач в феске, занося над головой саблю, и Крестовский, не успев освободить клинок, выстрелил в него из вороненого морского кольта. Кольт бахнул так, что его, казалось, можно было услышать даже на берегу, место схватки на мгновение заволокло густым сероватым дымом. Дым быстро рассеялся, и два тела почти одновременно упали на залитую кровью палубу.

— Это вам за Севастополь, черти некрещеные, — сказал им отчаянный русский, парируя очередной удар.

Турки напали перед рассветом. Видимо, капитан фелюги одноглазый Мустафа каким-то образом выведал, что за груз он везет морем в Россию, и решил внести поправки в разработанный Дмитрием план. Изначально предполагалось, что в нескольких милях от берега все они — и команда, и пассажиры — пересядут в ялики и расстанутся по-хорошему, а судно подожгут и затопят, инсценировав несчастный случай. Мустафе было щедро уплачено и за фелюгу, которая не стоила доброго слова, и за услугу, которая была не столь уж обременительной. Но одноглазый дьявол, как видно, решил, что этого будет мало, и предпринял попытку получить все, ничего не дав взамен.

Получив короткую передышку, Дмитрий завертел головой, отыскивая Кузьмича. Это было сделано вовремя: оказалось, что камердинера оттерли в сторону, к самому борту, и атакуют втроем. Старик геройски отмахивался штуцером, орудуя им, как дубиной. Это ружье стоило сумасшедших денег — его надо было спасать, не говоря уже о Кузьмиче.

Крестовский снова выстрелил — один из осаждавших камердинера турок взмахнул руками и вслед за своим кувыркающимся на лету ятаганом свалился через фальшборт. Из тумана донесся всплеск; Дмитрий оттолкнулся от мачты и начал прорубать дорогу к борту. Чей-то клинок вскользь прошелся по плечу, вспоров рубашку и порезав кожу, рукав начал набухать кровью, но дело близилось к концу: добрая половина небольшой команды была перебита, а остальные уже не столько дрались, сколько бегали по скользкой от крови палубе, спасаясь от внезапно превратившегося в кровожадное чудовище пассажира. Крестовскому удалось догнать и зарубить еще одного, после чего уцелевшие моряки побросали оружие и, сдавшись на милость победителя, безропотно позволили себя связать.

Только одноглазый Мустафа, капитан и владелец этого корыта, зафрахтованного прижимистым герром Шлиманом из экономии, продолжал отчаянно отбиваться. Он, в отличие от своих матросов, понимал, что пощады ждать не приходится, и предпочел встретить смерть с оружием в руках. И, в отличие от матросов, он был единственным, на кого Дмитрий по-настоящему злился и кому не хотел давать поблажек — никаких, в том числе и почетной смерти в бою. Он уже пять раз мог прикончить эту вероломную кривую свинью, но всякий раз сдерживал готовую нанести смертельный удар руку: Мустафа был нужен ему живым.

Турок был неуклюж, но очень силен, и у Крестовского никак не получалось выбить из его мясистой пятерни оружие. Между тем время шло, ночь уверенно катилась к рассвету, а фелюга медленно дрейфовала с убранными парусами в сторону берега, до которого оставалось каких-нибудь пять или шесть морских миль.

Кузьмич, не забывший крестьянскую премудрость, ловко связывал плененных матросов концами шкотов, которые срезал откуда придется. Пленников было всего четверо, и старик управился быстро. Закончив, он встал у фальшборта, в сторонке, сложив на стволе ружья натруженные коричневые ладони, и принялся наблюдать за схваткой с таким видом, словно сидел в ложе Императорского театра и смотрел спектакль. Равнодушие его, однако же, являло собою одну лишь видимость; улучив момент, когда дерущиеся приблизились к нему на расстояние вытянутой руки, он молниеносно просунул приклад штуцера между ногами пятящегося под неистовым напором Дмитрия Мустафы. А когда турок упал, старик камердинер ногой выбил из его руки ятаган и стукнул одноглазого капитана прикладом по лбу — не слишком сильно, в самый раз для того, чтобы остудить его боевой пыл.

— Вечно ты влезешь, старый дурень, — опуская саблю, сказал Дмитрий, который ни за что не признался бы, что помощь камердинера была очень своевременной. — Все удовольствие испортил! Ты же видел, что я с ним играю!

— Так, ваше благородие, и доиграться можно, — рассудительно и не слишком почтительно ответил Кузьмич, связывая турка по рукам и ногам. — Рассвет скоро, а у нас с вами дел невпроворот…

— Плевал я на дела, — высокомерно ответил Дмитрий. — Честь дороже!

Камердинер промолчал. Он всегда молчал, когда речь заходила о вопросах чести, справедливо полагая, что это не его ума дело, или, в крайнем случае, поддакивал. Но сейчас в его молчании Крестовскому чудилось сомнение и даже осуждение. Разумеется, старому камердинеру и в голову бы не пришло действительно осуждать хозяина, и беспокоило Дмитрия, конечно же, не суровое сопение Кузьмича, а тихий голос его собственной совести — или, если угодно, той самой чести, о которой он только что привычно упомянул. В самом деле, о какой чести можно говорить применительно к драке двух воров, не поделивших чужое добро? А их с Мустафой схватку иначе не назовешь: права на так называемый клад Приама у них одинаковые — у Дмитрия чуть побольше, поскольку он, как ни крути, участвовал в раскопках, у Мустафы поменьше, но одинаковые — то есть вообще никаких.

Крестовский убрал револьвер в кобуру, вытер клинок о свернутый парус и с лязгом бросил его в ножны. «А какие, собственно, права на это золото у Шлимана?» — подумалось ему. Раскопки велись на турецкой земле, золото нашли там же, и оно целиком, без остатка, принадлежит Турции — и по закону, и согласно условиям, которые поставило турецкое правительство, давая герру Генриху разрешение на раскопки. Но этот пройдоха Шлиман, знающий шестнадцать языков и начавший свою карьеру в буквальном смысле слова без штанов (шторм выбросил его, юнгу потерпевшего крушение корабля, на голландский берег в одних кальсонах, и это в шестиградусный мороз), что называется, обул турок в лапти. Его жена, красавица Софья, вывезла золото из страны в корзинах с капустой и овощами. Турецкие чиновники пялились на нее, капризную европейскую миллионершу, увозящую из Турции в Грецию несколько корзин зелени, как баран на новые ворота. Дмитрий Крестовский был свидетелем этого поучительного зрелища.

От глупых турок, проморгавших бесценное сокровище, мысли его вполне естественным образом перешли на личность госпожи Шлиман, красавицы Софьи. О, она и впрямь была красива, шикарна, образованна и хорошо это знала. Она — жена «Колумба археологии», миллионера, ученого с мировым именем. Но за время, проведенное на раскопках, Дмитрий познакомился с людьми, которые помнили и другую Софью — Софью Эстрагоменос, благовоспитанную красавицу из небогатой греческой семьи. Когда баснословно богатый и удачливый коммерсант, потомственный почетный гражданин Петербурга, купец первой гильдии герр Шлиман решил изменить свою жизнь, он ликвидировал дело и сбежал в Париж, оставив в северной столице жену Екатерину, урожденную Лыжину, и троих детей. В свои сорок шесть лет он посещал лекции в Сорбонне, а потом, прослышав, что штат Индиана собирается принять новый закон о разводе, открыл дело в Индианаполисе. Приехав в Грецию, которая всю жизнь неодолимо влекла его к себе, он начал поиски новой спутницы жизни, которая, по замыслу этого ученого осла, должна была олицетворять собой Грецию: быть прекрасной, как статуя Праксителя, знать древнегреческий, любить Гомера… Знакомые сосватали ему семнадцатилетнюю Софью Эстрагоменос, которая с честью выдержала устроенный женихом экзамен. Но вот на вопрос, почему она хочет выйти за него замуж, простодушное «олицетворение Греции» заявило: «Родители сказали, что вы очень богаты, а мы так бедны…»

Правда, позже у нее хватило женской мудрости и такта, чтобы исправить эту чуть было не ставшую роковой оплошность. Шлиман ее боготворил, а Дмитрий… Черт подери! Если бы не дикая ревность старика, который увядал, в то время как его жена продолжала хорошеть, если бы не эти ученые штафирки Стефани и Шульце с их деньгами и поручениями… Да что там! Если бы судьба дала Дмитрию еще хотя бы пару месяцев рядом с Софьей, он бы добился своего — так же, как добивался всегда. Но упускать такой случай, как этот, было нельзя. На свете миллионы Софий, а клад Приама — один…

Мелкая черноморская волна тихо плескалась в облупленный борт, над морем клубился густой, как молоко, туман. Он приятно холодил сочащуюся кровью рану. Дмитрий чувствовал страшную усталость — сказывалось напряжение последних дней, усугубившееся этой нежданной схваткой в предрассветной мгле.

— Крепче вяжи, — нашаривая в кармане фосфорные спички, сказал он Кузьмичу, вовсе не нуждавшемуся в подобных наставлениях, и, прислонившись здоровым плечом к мачте, на мгновение прикрыл усталые, будто засыпанные горячим песком глаза.

Когда он снова поднял тяжелые веки, вместо туманной морской дали его взору предстала грязная, вся в каких-то потеках и наростах, бетонная стена, тускло освещенная лучом карманного фонарика. Дощатая палуба исчезла, сменившись грязным земляным полом, вместо звездного неба над головой тяжело нависла корявая, с неровными стыками, бетонная плита.

«Что за черт? Уснул я, что ли?» — подумал он, протирая грязным кулаком слипающиеся глаза.

Он почесал затылок. Конечно, это был сон, но какой-то уж очень яркий, изобилующий подробностями и мелкими деталями, о которых он, Дмитрий Крестовский, до сих пор даже не подозревал