Антипутеводитель по современной литературе — страница 41 из 50

Ощущение сюра усиливается, когда дело доходит до опасной темы литературных влияний. Сравнивая «Собачье сердце» Булгакова и «Голову профессора Доуэля» Беляева, автор книги объявляет, что Александр Романович, скорее всего, был знаком с неопубликованным произведением Михаила Афанасьевича, а уж к моменту завершения цикла «Изобретения профессора Вагнера» — знаком наверняка: и Вагнер, и Преображенский — оба профессора, оба экспериментаторы и оба отлавливали для опытов бродячих собак. «Случайность? Нет, таких случайностей не бывает!» — вот уровень аргументации. Притом что о рассказе Карла Груннерта «Голова мистера Стайла», который и впрямь мог повлиять на «Доуэля», Бар-Селла умалчивает. Ну кто такой Груннерт? Малоизвестный немец, и даже не замаскированный Воланд. Кстати, через пару страниц автор, препарируя цитаты из беляевских «Властелина мира» и «Борьбы в эфире», с одной стороны, и «Мастера и Маргариты» — с другой, будет доказывать ответное влияние Беляева на Булгакова: у обоих описана встреча с неизвестным на скамейке — «не самый распространенный литературный ход. Я, по крайней мере, ничего подобного у других авторов не припомню». В воображении возникает дивная картинка: создатели «Белой гвардии» и «Звезды КЭЦ» ревниво следят друг за другом и заглядывают друг другу через плечо. Бред? Но в мире литературного сыска такая версия — в порядке вещей.

Вообще при чтении книги Бар-Селлы трудно отделаться от ощущения, будто перед нами — не столько труд литературоведа, сколько полицейский отчет. «На вопрос: «Где обретался Беляев весной 1907 года?» — ничего определенного ответить нельзя», «о том, чем был занят Беляев в первой половине 1908 года, мы сведениями не располагаем», «а чем он вообще занимался с осени 1909 года?». И тому подобное. «Дочь полагала, что он работал там (в почтовом ведомстве. — Р. А.) плановиком. Поверить в это трудно», — замечает бдительный автор и сразу дает иную версию: он служил в том же Наркомпочтеле юрисконсультом. И что? Для читателя нет разницы. Но не для сыщика: «Сообщения вполне нейтральные начинаешь подозревать в сокрытии тайных грехов». Однако Беляев, согласитесь, все-таки не Мориарти. Метод Холмса хорош, если есть преступление. Если тайн и грехов нет, маховик сыска начинает прокручиваться вхолостую. И тогда подобранный окурок — не улика, а просто мусор.

Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду

Александр Бобров. Иосиф Бродский. Вечный скиталец. М.: Алгоритм


Несколько лет назад с поэтом и публицистом Александром Бобровым случилась беда: его поймали на плагиате. Как выяснилось, немалую часть его статьи в «Лит-газете» составляли раскавыченные цитаты из чужих публикаций — в том числе из статьи Бориса Стругацкого. Будучи пойман с поличным, Бобров оправдываться не стал, а объявил с обезоруживающим простодушием: «Меня стали уличать в сплошном компиляторстве и чуть ли не плагиате. На это отвечу просто: компилятор не имеет твердой позиции, пафоса, порыва обличить. Ко мне это как к автору — не относится».

Тем не менее Александр Александрович извлек из той истории один урок: даже в обличительном порыве лучше все же откровенно не воровать у коллег. Так что в его новом сочинении, посвященном «дутой фигуре малообразованного Бродского», кавычки и ссылки аккуратно расставлены. Между делом похвалившись своим умением «писать только редкие прибыльные книги», Бобров подводит итог: «Пестрое собранье глав получилось, но, по-моему, объемное и объективное». Насколько объективной вышла книга лауреата премии имени Михаила Алексеева о «вредоносном творчестве» лауреата Нобелевской премии, можно и поспорить, а вот насчет пестроты и — особенно — объема все точно. Другое дело, каким именно способом набран необходимый коммерческий «листаж».

Судите сами. В своей книге Бобров почти целиком приводит статью критика Владимира Бондаренко (22 страницы подряд), цитирует сердитое сочинение Маркса Тартаковского (20 страниц подряд), мемуары писателя Анатолия Наймана (15 страниц практически сплошняком) и публикацию «круглого стола» в журнале «Лехаим» (15 страниц). Здесь же цитируются эссе о Венеции уже названого В. Бондаренко (еще 12 страниц), фрагменты из жэзээловской книги Льва Лосева (10 страниц), запальчивое эссе Юрия Милославского (10 страниц) и куски из интервью Валентины Полухиной (10 страниц) с минимальными вкраплениями Боброва-комментатора. Отрывкам из воспоминаний Елены Скульской отведено 10 страниц, выдержкам из мемуарной книги Александра Гениса — 8 страниц и столько же заполнено текстом рецензии С. Гедройца (она приведена без купюр). Шесть страниц уделено интервью Владимира Соловьева (другого, не телеведущего), еще пять — мемуарам и статье Евгения Рейна, еще четыре — интервью Татьяны Никольской… Ну и так далее в том же духе: курочка по зернышку, а Бобров — по чужим цитатам. Если к уже упомянутому добавить перепечатки интервью и стихов самого Бродского вкупе с фото и рисунками, надерганными откуда придется, процент оригинального в книге, подписанной «А. Бобров», будет минимален.

Из чего же складывается этот минимум? Прежде всего, из бранных эпитетов. В паузы между цитатами вклиниваются бобровские инвективы на грани хамства: про то, как «маргинальный поэт-эмигрант» страдал «мелочностью и злопамятностью», оставаясь «скрягой-филистером», «тщеславным и высокомерным». Он, мол, «писал на холодном канцелярите», и его «беспочвенная поэзия» состояла из «мнимой многозначительности» и «русофобских выпадов». Да и вообще — что это за стихи, если я (в смысле Бобров) «у него ни одной строфы не могу запомнить»? В вину поэту ставится всякая мелочь — даже его любовь к рыжим котам: почему, мол, на рисунках поэта все они выглядят упитанными? Впрочем, автор попрекает своего героя главным образом не котами, а классиками. Бродский повинен в том, что попал в школьный учебник (а Лесков — нет), что про его день рождения пресса помнит (а про шолоховский забыла), что ему поставили в Москве памятник (а Твардовскому — нет). Автор лупит своего героя бюстиком Блока с его «пронзительной любовью даже к нищим избам» (а Бродский не любил изб, не любил!) и припечатывают фолиантом Рубцова: тому, дескать, «была присуща истинно русская теплота и душевность, а рыжий Иося запомнился своим иудейским высокомерием»…

Любопытное совпадение: у заглавного персонажа известной поэмы Иосифа Уткина «Повесть о рыжем Мотэле» был двойник-антагонист — инспектор по фaмилии Бобров. Пока рыжий портной был беден и безвестен, Бобров каждый день жрал курицу и всячески наслаждался жизнью. Потом жизнь, говоря словами Бродского, «качнулась влево»: рыжий бедняк стал начальником, а разжалованный инспектор был вынужден пойти к нему простым помощником. За кадром поэмы оставалась дальнейшая судьба этого тандема: скорее всего, после смерти Мотэле инспектор попытался бы взять реванш и пнуть того, кто был удачливее и талантливее, а себя выставить в наилучшем свете. Примерно то же происходит и в рецензируемой книге, когда Бобров, отвлекаясь от инвектив, переходит на автобиографический жанр. Оказывается, пока Бродский прозябал в эмиграции, его разоблачитель творчески рос: его «стали приглашать самым молодым участником на все Дни советской литературы», «Валентин Распутин пригласил меня на знаменитый фестиваль», «я приехал…», «я сказал коллегам…», «мне как председателю жюри…» И т. п. Потом, однако, рыжий поэт-эмигрант (едва ли вообще подозревавший о существовании антагониста) стал всемирно прославлен, а советские цацки, которые Бобров нажил непосильным литтрудом, девальвировались. Что же ему остается сегодня? Стенать о том, что Бродский — «раздутый до непомерных размеров ангажированный литератор», да еще свысока поучать покойного поэта, как надо писать стихи. Процитировав, например, его строки о маршале Жукове, Бобров наставительно заметит: «Будь я Бродским, лучше бы написал так» (и приводит свой, куда более удачный, по его мнению, вариант!). А напомнив о том, что Бродский не вернулся в Россию, автор вдруг обронит: «Я бы, положа на руку на сердце, тоже не вернулся»…

Вы можете представить поэта Боброва на месте поэта Бродского? У меня, например, не хватает воображения. Зато сразу вспоминается сцена из фильма «Иван Васильевич меняет профессию», где жена управдома мечтательно говорит трудяге Шурику: «Будь я вашей женой, я бы тоже уехала». И слышит в ответ: «Если бы вы были моей женой, я бы повесился».

Вот уж действительно пропасть меж нами легла

Анатолий Кулагин. Визбор. М.: Молодая гвардия


Главное достоинство книги Анатолия Кулагина о Юрии Визборе в том, что это первая большая книга о Юрии Визборе. Но и только. Исследователь вовсе не злонамерен. Напротив, он честно пытается следовать биографическому канону (детство, отрочество, юность, любовь, творчество и пр.), однако с первых же страниц так глубоко увязает в многочисленных журналистских штампах, что следить за перипетиями героя становится нелегким занятием. Попробуйте оценить вкус яблока, если вместо него вам подсунули парафиновый муляж. «На первый план у Визбора вышло небо», «небо будет щедро дарить вдохновенье поэту», «в целом у них сложился счастливый семейный очаг», «его личная жизнь снова вошла в сложную полосу», «горным» песням Визбора присуще «острое переживание нынешнего момента». Знаете ли вы, что такое город Сочи? «Центр массового отдыха советских граждан». А что такое авторская песня в СССР? Правильно, «заметное явление общественной и культурной жизни».

Для того чтобы внутри этого «заметного явления» герой не потерялся, биограф на всякий случай приподнимает его простейшим способом: приопуская предшественников, современников и коллег, включая отдаленных или даже тех, кого и коллегами сложно назвать. Ярче всего песню авторскую оттеняет эстрадная, поэтому в книге не раз песенное творчество Визбора будет сравниваться со шлягерами, звучавшими из наших радиоприемников в 60–70-х годах прошлого века. Разумеется, визборовские песни окажутся лишены «присущего официальной поэзии и официальной песне бодряческого, плакатного энтузиазма». Понятно, что поэтическое соревнование с текстовиками типа Н. Добронравова главный герой книги выиграет легко. Но велика ли цена этой победы? И обрадовался бы сам Визбор такой виктории? Впрочем, и более серьезные фигуры биограф перемещает так же непринужденно, как и попсовиков. Скажем, Вертинского Кулагин убирает с доски одной фразой («причудливое нагромождение экзотических деталей было слегка приправлено легким оттенком уголовщины»). Галич будет мельком упомянут раза два-три. Высоцкого задвинуть нельзя, зато можно назвать его — по отношению к Визбору — «младшим товарищем-бардом». Окуджаве автор скрепя сердце присваивает звание «родоначальника авторской песни», но тут же оговаривается, что его приоритет — случайность: просто у знакомых Окуджавы раньше появились магнитофоны. Прочие же вовсе не конкуренты, их даже можно снисходительно потрепать по плечу. К примеру, Дольский — «поначалу слегка подражавший Визбору, даже внешне походивший на него, но все равно интересный автор».