Антисоветский роман — страница 26 из 55

Все в Москве казалось в то время запущенным и бесконечно убогим: одежда и обувь, автомобили и электротовары, автобусные билеты и сами автобусы. Но чувствовалось, что у молодых и умных людей появилась новая надежда. Однажды друзья взяли меня на лекцию по истории Юрия Афанасьева, бывшего однокурсника моей матери, который целых два часа рассказывал огромной аудитории о сталинизме. Уже от того, что он так откровенно говорил на запретную прежде тему, кружилась голова. После лекции слушатели забросали его многочисленными вопросами и записками, и встреча продолжалась бы еще долго, если бы не объявили, что скоро закроется метро. В этих людях чувствовалась неутолимая жажда правды и глубокое убеждение, что каким-то образом эта правда сделает их свободными. В тот вечер публика произвела на меня очень сильное впечатление. Я находил своих новых советских друзей сентиментальными и наивными, но невозможно было ошибиться в их серьезном и твердом решении — выражаясь словами Солженицына — жить не по лжи.


Спустя пять лет я снова входил в зазеркалье России через бесконечно мрачный и полуосвещенный Шереметьевский аэропорт — на этот раз не как турист, а чтобы начать новую жизнь. Прежний запах советских моющих порошков и пыльных батарей отопления, знакомый с детских поездок, еще оставался, но многое изменилось. Вместо пустых коридоров, в которых гулко разносилось эхо твоих шагов, и пограничников с суровыми лицами меня встретила суетливая толпа водителей такси. Яркие плакаты рекламировали импортное пиво и сигареты «More». Мимо меня протискивались толстые женщины-«челноки», которые тащили на себе громадные сумки, набитые одеждой и обувью, приобретенными в шоп-турах в Дубае и Стамбуле. Из этой толпы меня выхватил Виктор, водитель редакции «Москоу таймс», впихнул в свою потрепанную «Ладу» и влился в густой поток машин, ехавших в сторону Ленинградского проспекта.

Просторное небо было серым, как дым, и размытый свет позднего зимнего вечера окрашивал город светло-серым сиянием. По обе стороны дороги громоздились до самого горизонта и терялись в сумраке высокие многоквартирные дома. Автобусы с низкой посадкой и дребезжащими капотами тряслись по неровному асфальту, выбрасывая в воздух черные выхлопные газы. У светофоров толпились пешеходы, дожидаясь момента, чтобы перейти широкий проспект с движением в двенадцать полос. Даже в центре Москвы, в этих огромных, продуваемых ветром пространствах было нечто напоминающее степь.


Должно быть, здесь все выглядело по-иному, когда мой отец впервые приехал в Россию. Город не сник от изнеможения, а праздновал победу. Москва была чистой и опрятной, являя собой столицу огромной империи. В ней чувствовалась строгая рука власти, все подавляющая и подчиняющая себе; не то что после распада Советского Союза, когда эта рука ослабла и уже не могла сдерживать разгул человеческих страстей. Для Мервина, впервые оказавшегося за пределами Британии, Россия была другой планетой. Но он испытывал невероятную радость. Наконец-то он вырвался из дома и приехал в страну, издавна волновавшую и притягивающую его.

Молодых людей, влюбленных в Россию и, к своему счастью или несчастью, обладающих независимым характером, в те времена в городе подстерегало множество коварных ловушек. Холодная война приближалась к своему пику. Незадолго до приезда Мервина в Москву советские танки подавили восстание в Венгрии, и на Западе никто уже не сомневался, что социализм стремится подчинить себе весь мир. Это было время, когда все четко разделились в соответствии со своими моральными устоями, когда противоборствующие на выборах команды кандидатов носили костюмы разного цвета, а их программы непременно включали пункт о гонке ядерного вооружения.

Сейчас трудно представить, насколько интересно и сложно было жить в изолированной столице параллельного, враждебного мира. Москву моего отца отделяют от той, в которой жил я, не просто срок в полжизни человека, но и сейсмический сдвиг истории. Поколение моего отца выросло на остром идеологическом разломе, расколовшем мир пополам, и он по причинам, которые я только начинал постигать, когда через тридцать лет после него тоже приехал в Россию, всеми силами старался находиться по другую сторону водораздела. С точки зрения бесстрастных сотрудников посольства, если не самого Мервина, Москва была средоточием мирового зла.


Существует фотография моего отца, которую я увидел только в 1999-м. Дома, в Лондоне, он без объяснений дал мне почитать свои мемуары и, смущенно улыбнувшись, скрылся в кабинете. На этом снимке он, очень красивый молодой человек, в костюме со съехавшим набок галстуком, стоит на балконе своей квартиры, устремив мечтательный взгляд на Садовое кольцо, тогда еще не задыхающееся от километровых пробок, — он производит впечатление серьезного, не вполне уверенного в себе человека, который хотел бы понравиться. Эта фотография сделана ранней весной 1958 года, вскоре после приезда в Москву. Ему было двадцать шесть лет, его ждала многообещающая карьера ученого, и он радовался тому, что оказался в Советском Союзе. Мервин стоял на пороге самого замечательного приключения в своей жизни.

Мервин в дипломатической квартире, которую он занимал вместе с Мартином Дьюхерстом на Садово-Самотечной улице. 1958 год.


У Мервина была вполне обеспеченная жизнь, а по российским стандартам и вовсе роскошная. Вместе с еще одним молодым сотрудником посольства, Мартином Дьюхерстом, он занимал трехкомнатную квартиру в дипломатическом квартале на Садовой-Самотечной, который его обитатели и тогда и сейчас сокращенно называют Сад-Сам. Электрические пробки и выключатели были привезены из Англии, а на телефоне бросалась в глаза наклейка с надписью «Разговаривать по этому телефону небезопасно!». У них была ленивая горничная Лена и пушистая сибирская кошка Шура, домашний уют дополняли бутылки виски и бисквиты, купленные в посольском магазине. По долгу службы Мервину приходилось присутствовать на дипломатических коктейлях, которые он находил невыносимо скучными, и тогда из шкафа извлекался смокинг, приобретенный к поступлению в Оксфорд.

Отец, так же как и его знакомые иностранцы, быстро понял, что им лучше держаться от русских подальше. Их одежда и акцент неизменно вызывали откровенную тревогу и удивление у кассиров в магазинах и у пассажиров общественного транспорта. Поддерживать контакты с друзьями, которых он завел во время фестиваля, было чрезвычайно опасно — не для Мервина, а для его друзей. Каждый его шаг отслеживался сотрудниками КГБ в штатском, прозванными молодыми дипломатами «гунами»[4], — по аналогии с гангстерами из американских фильмов, — которые таскались за ним даже во время его вечерних прогулок по Бульварному кольцу. И Мервин частенько играл со своими преследователями, проделывая один из своих самых любимых трюков: где-нибудь на многолюдной улице внезапно срывался с места и бросался бежать, оглядываясь на ходу, чтобы посмотреть, бежит ли еще кто-нибудь. Как-то в метро Мервин из озорства подошел к такому гуну и воскликнул: «Сколько лет, сколько зим!» Но сотрудник органов госбезопасности невозмутимо промолчал. Постоянный надзор со стороны КГБ лишь придавал остроту приключениям Мервина в этой загадочной стране.

От дальнейших рискованных выходок Мервина удерживал его спаситель, явившийся в образе Вадима Попова, молодого сотрудника Министерства высшего и среднего образования, который стал первым русским другом моего отца. Они познакомились, когда Мервин посетил министерство, приступая к своим служебным обязанностям, — сбору информации о советской системе университетского образования. Вадим был немного старше Мервина, сильный и приземистый, с широким славянским лицом. Он любил выпить, воображал себя покорителем женщин и порой становился несдержанным, даже резким. Но Мервина сразу привлекло грубоватое обаяние нового товарища.

Вадим взял на себя роль гида Мервина и познакомил его с тем, что отец с любовью называл «настоящей Россией», — с ресторанами, полными сигаретного дыма, с оживленными разговорами и объятиями, пахнущими потом. За несколько месяцев Вадим помог Мервину справиться с застенчивостью и ввел его в яркий мир кокетливых женщин и подогретых водкой сентиментальных признаний.

Мервин доложил, как того требовали правила посольства, о своей первой, официальной встрече с Вадимом для ознакомления с советской системой высшего образования, но рассказать о последовавших обедах с выпивкой не решился. Он опасался, что, если об этом узнает какой-нибудь олух из канцелярии, ему запретят встречаться с единственным русским приятелем, закроют единственное окно в Москву, которой никогда не видели его коллеги по посольству.

Днем Мервин усердно трудился в роскошном помещении посольства с высокими потолками, в бывшем особняке Харитоненко на берегу Москвы-реки, прямо напротив Кремля. Вечерами со своим соседом подолгу засиживался за разговором и за чашкой какао «Оувалтин» или задавал агентам из КГБ основательную пробежку по Цветному бульвару и Петровке. Но когда, к великой его радости, получал приглашение от Вадима, он украдкой покидал территорию дипломатического квартала и отправлялся в опасное, но неудержимо манящее путешествие по прокуренным, шумным ресторанам со скверной кухней, грохочущей музыкой и цыганскими песнями. Это была настоящая, подлинно русская жизнь, и, соприкасаясь с ней, Мервин чувствовал себя необыкновенно счастливым.


Зима обрушивается на Москву внезапно, как молот, заглушая свет и краски, лишая город жизни. Серое унылое небо низко нависает над Москвой, отрезая ее от всего мира. Городской пейзаж становится черно-белым, дезориентируя и вызывая легкую тревогу. По улицам торопливо идут съежившиеся от холода прохожие, возникая на мгновение в тусклом желтом круге уличных фонарей и тут же исчезая в дверях подъездов или в метро. Все становится одноцветным, улицы заполняются черными тенями людей в черных кожаных куртках с черным мехом. В подземных переходах и в магазинах, единственных ярко освещенных местах, лица людей кажутся бледными и унылыми, и повсюду царит этот назойливый запах мокрой псины от намокшего под снегом меха.