Я сижу взаперти дома, как птица в клетке, плохо сплю от любви и боли, но я обязана жить, все выносить и ждать. Мне кажется, еще минута ожидания, и у меня разорвется сердце, кровь хлынет из горла. С тобой я готова вынести любые муки, но одной невероятно тяжело… Кто-то веселится: для них нет ничего приятнее, чем видеть истекающую кровью душу, которую они разорвали своими когтями. Они считают, что спасли меня от геенны огненной. Они думают, что ты воплощение дьявола, а сами они святые. Продолжай стучаться в двери рая, прислушайся, и ты услышишь мой зовущий тебя голос. И хотя страж не пропускает тебя, не давай ему покоя.
Через несколько дней настроение немного улучшилось. Мила извинялась за свои предыдущие отчаянные письма.
Если бы ты знал, что твои письма для меня — глоток воздуха. Пожалуйста, Мервуся, никогда не говори мне, что ты отказываешься биться головой о стену. Не отступай! Стена поддается не сразу. Я не хочу слышать, что ты потерял надежду; верь в свои силы — это зависит только от тебя самого.
Лето в Москве закончилось. Мила собрала картошку и огурцы, которые сажала вместе с Мервином. Наступил сезон ягод, и Мила с племянницами целыми днями пропадали в лесу, возвращаясь с полными корзинками черники и малины. Саша собирал фрукты, а Мила с Лениной наварили из них варенья, и Мила несколько банок забрала с собой в Москву, мечтая угостить Мервина, когда он возвратится.
Пожалуйста, расскажи мне подробно о своей жизни, о маленькой конюшне в центре города, — писала Мила Мервину, немного придя в себя после жизни на даче. — Все эти подробности очень важны для меня. Я вижу в них жизнь моего дорогого мальчика. — В конце письма Мила нарисовала рубашку, которую шила. — Вот тебе маленький забавный стишок, — писала она через день. — Мервуся — счастье, Мервуся — радость, для Милы — сладость… Тепло ли в твоей комнате, теплое ли у тебя одеяло? Приходят ли демоны искушать тебя?
Почтовые работники требуют 7,5 % прибавки к зарплате, а государство предлагает 4,5 %, и пока они не договорятся, мы с тобой будем страдать от тоски, — отвечал Мервин. — Думаю, правительство занимает неправильную позицию, но не могу об этом говорить. Последние пару ночей очень плохо спал, часто вижу тебя во сне. Стараюсь здесь не переедать. Купил себе новые шлепанцы, венгерские, начал играть в сквош. Не грусти, дорогая Милочка, в конце концов все закончится хорошо. Обнимаю тебя. М.
Рано или поздно скандальная любовная связь Милы с иностранцем, изгнанным из Советского Союза, должна была отразиться на ее положении в Институте марксизма-ленинизма. Она знала, что за ее спиной не умолкают сплетни. Некоторые из коллег ей явно сочувствовали; но большинство, проходя мимо, поглядывало на нее с неодобрением. Мила старалась реже выходить в коридор, с головой ушла в работу, но обнаружила, — как она пишет, — «что от переживаний сильно поглупела, и это ужасно беспокоит».
Удар был нанесен после внеочередного заседания парткома, состоящего из непреклонных фанатиков.
На этой неделе был сплошной кошмар, нервотрепка и слезы, — сообщала Мила. — На работе настоящий скандал. Несколько дней назад провели партийное собрание. У меня потребовали отчета о «моем деле». Все жаждали крови и возмущались. Почему мы раньше ничего не знали? Почему вы не рассказали нам обо всем? (Все это в стиле секретаря парткома.) Нужно узнать все подробно в органах (государственной безопасности). Если правительство приняло решение выслать его, значит, он того заслужил. Она должна быть наказана! Она поставила личные интересы выше общественных! Она стала жертвой антисоветской пропаганды!
Несколько отважных коллег Милы пытались защитить ее, просили для нее снисхождения, убеждали, что любовь к иностранцу вовсе не означает, что она враг народа. Но большинство не решилось выступить в ее защиту, «умные отмалчивались, подлецы орали во все горло». Это лицемерное судилище было худшим способом подавления личности, превосходным орудием воспитания покорного властям советского общества. И не только общества: одно дело бросить вызов властям, но мало кто способен выстоять, когда тебя осуждают те, кого знаешь и кому доверяешь.
На собрании Мила удержалась от слез, чтобы ее «судьи» не чувствовали себя триумфаторами, но все это сильно ее потрясло. При всей своей независимости, она была членом советского общества, и ее — дочь коммуниста — вырастило государство. До сих пор она никогда не вступала в открытую конфронтацию с коллективом. Кроме того, она отлично понимала, что клеймо мятежницы будет преследовать ее всю жизнь.
Думаю, если даже я уйду с этой работы, они сразу позвонят моему новому руководству, или кто-то донесет на меня, как это бывало прежде, и меня уволят и оттуда, — писала Мила. — Но все равно нужно уходить. Обстановка здесь ужасная, все сплетничают, заводят со мной «воспитательные» разговоры, такие, что доведут до сердечного приступа.
Несмотря на публичное осуждение, директор института сочувствовал Миле и устроил перевод в Фундаментальную библиотеку общественных наук (ФБОН) на такую же должность и с таким же окладом, — там ей предстояло переводить статьи из французских научных журналов. К радости Милы, ее новые коллеги оказались людьми молодыми и независимыми. Библиотека, по существу, была «логовом инакомыслия… а я оказалась той щукой, что бросили в реку», — вспоминала Мила. С молчаливого разрешения директора стены комнаты, где она работала, какой-то остряк изрисовал карикатурами на различных исторических деятелей. Сотрудники развлекались еще и тем, что делали комические фотографии: на одной она и Эрик Жук пародируют знаменитую скульптуру Мухиной — рабочий с молотом и колхозница с серпом, — олицетворяющую советскую молодежь 30-х годов. На другой, встав в ряд и псевдотрагически опустив головы, подражают роденовской скульптуре «Граждане города Кале». Либеральная атмосфера библиотеки допускала жаркие споры, например о том, рухнет ли советская власть еще при их жизни. Мила доказывала, что рухнет; профессор Фейгина, специалист по эпохе Петра I, утверждала, что она продержится еще очень и очень долго. «Русская свинья на одном боку триста лет лежала, — весело шутила Софья Ароновна. — Сейчас она перевернулась на другой бок и пролежит еще триста».
Людмила за рабочим столом в Библиотеке общественных наук после увольнения из Института марксизма-ленинизма.
Девятнадцатого октября 1964 года Мила с тремя новыми подругами ходила встречать космонавтов Владимира Комарова, Константина Феоктистова и Бориса Егорова. Они отправились в космос при Никите Хрущеве, а когда вернулись на Землю, он уже был тихо смещен со своего поста — в результате заговора членов Политбюро на его месте оказался Леонид Брежнев. Для советского народа смена высшего руководителя прошла почти незаметно, но для моих родителей более жесткая политическая линия Брежнева не сулила ничего хорошего. Мила с подругами восторженно махали космонавтам, которые под легким морозцем проезжали в открытой машине по улице Горького. Потом девушки зашли в многолюдное кафе, где проговорили до самого вечера. Однако ни новая работа, ни поддержка друзей не смягчали горечь разлуки с любимым.
Я отчаянно надеюсь, что наша любовь не умрет; я так хочу быть с тобой, что, кажется, если бы мне пришлось выбирать, я бы предпочла умереть, чем никогда тебя не увидеть. Честное слово! — писала Мила в один из осенних вечеров. — Я тоскую по тебе, ужасно страдаю. Никого и ничего не хочу ни видеть, ни слышать. Мне хочется кричать на весь мир от любви, от отчаянья, от такой жестокой и несправедливой судьбы!
Когда я читал письма моих родителей, сидя у огня на даче вместе с моей будущей женой, я испытал удивительное чувство. Ксения устроилась на диване и читала их вслух, с трудом разбирая беглый почерк, а я расположился на полу и делал заметки, не в силах избавиться от жуткого ощущения, словно оба они умерли и я их потерял. Их голоса, повествующие о событиях личной жизни и страданиях каждого, звучали из такой дали, будто я извлекал на свет давно пережитые факты. Во всем, что они говорили и чего недоговаривали, чувствовалась огромная сила, и я никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, даже когда звонил маме и слышал ее голос. Мы с ней говорили о будничных делах, но я не мог заставить себя признаться, что я чувствую и как переполнен восхищением и любовью. И глубокой грустью, ведь я знал — родители мои воссоединились, но их тайная надежда на то, что огромным самопожертвованием и борьбой во имя любви они смогут компенсировать свое несчастливое детство, в конце концов не осуществилась.
Мне хочется говорить тебе о своих чувствах, о своей глубокой, теплой, безграничной и бесконечно грустной любви к тебе, — писала моя мать. — Мои письма кажутся сухими, потому что невозможно выразить словами то, что со мной происходит, — одновременно что-то прекрасное и ужасное. Это чувство светлое и чудесное, но обжигающее болью.
Зима обрушилась на Москву, а чуть позднее и не так резко — на Оксфорд. Мервин продолжал писать всем, кто мог бы ему помочь. Однако становилось ясно, что быстрого решения проблемы ожидать нельзя. Они с Милой по-прежнему каждые две недели по 10 минут говорили по телефону, что было довольно разорительно, хотя и условились оплачивать разговоры по очереди. За каждый международный звонок Мила выкладывала 15 рублей 70 копеек при стоимости минуты 1 рубль 40 копеек — весьма солидный расход при ее зарплате восемьдесят рублей в месяц. Но для нее эти телефонные «свидания» с Мервином стали жизненно необходимыми. Она готовилась к ним так тщательно, как будто он действительно ждал ее на Центральном телеграфе, а до нее доносился лишь его далекий голос и потрескивания телефонной линии. Мила никогда не надевала туфли, которые не нравились Мервину, просила Надю завить ей волосы, надевала новый плащ и брала новую сумочку. Когда я размышляю об их переписке, именно этот образ мамы ярче всего встает передо мной: невысокая прихрамывающая женщина в своем самом красивом наряде, с тщательно уложенными волосами идет к остановке троллейбуса на Гоголевском бульваре, радуясь предстоящему свиданию с самым красивым и любимым человеком на свете.