Антивыборы 2012 — страница 100 из 118

прежде всего, бесформенности (Выделено мной. — В.Б. )». Вожди бунтовщиков в лучшем случае выдавали себя за «истинного царя», т. е. были по существу самозванцами. Таким образом, бунтовщики, даже если б им удалось победить, воспроизвели бы то государство, против которого бунтовали. Махновщина, несмотря на идеализацию и идеологизацию ее Д. Кон-Бендитом и другими идеологами движения «новых левых» 70-х годов ХХ века, развивалось по той же тупиковой схеме, что и бунт Болотникова. Кон-Бендит здесь велосипеда не выдумал — еще российские анархисты пытались приспособить в годы гражданской войны «идеи» казацкой вольницы Разина и «безвластное государство» батьки Махно в виде его Гуляй-поля к идеям классиков анархизма Кропоткина и Бакунина. Но даже им было ясно, что махновское «безвластное государство» никак не годилось для создания на месте Российской империи какого-либо качественно нового государственного образования. Оно годилось только для развала России.

Лозунги народных мятежей заимствовали все. Сначала народники, а затем эсэры, анархисты, и в конечном итоге — большевики. Впоследствии они приспособили их к своим революционным учениям, и понесли их в массы не столько в виде теорий, сколько в стереотипах и лозунгах. «Грабь награбленное» — это, ведь, ничто иное, как перевод на язык Стеньки Разина марксистского термина «Экспроприация экспроприаторов». Революционеры — интернационалисты, вышедшие из правящих классов и обслуживавших эти классы слоев использовали «революционное творчество масс» (термин В.И. Ленина) в своих целях — они приспосабливали универсальные, космополитические теории революции к национальным особенностям тех стран, где по их замыслу должны были такие революции произойти. Использование большевиками идеи советов народных депутатов, рожденной в народе в ходе революции 1905 года — классический тому пример. Именно на базе советов им удалось создать качественно новую, Советскую власть и качественно новое государство — Советский Союз. Вот этого Бунин никак предвидеть не мог.

Вплоть до 1917 года, революционные выступления в России не имели успеха. Государство сравнительно быстро и легко восстанавливало статус-кво после любых бунтов и мятежей. Не достигло успеха и элитарное восстание дворян-декабристов (14 декабря 1825 г. в Петербурге, а двумя неделями позже — в Чернигове, на Украине), ибо его организаторы с самого начала предоставили народу в их путче роль «пушечного мяса». Немудрено, что это восстание (тут стопроцентно прав В.И. Ленин, когда писал о декабристах: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа…») было быстро подавлено, потому что на народную почву прекрасные идеи преобразования общества не упали. Они так и остались лежать на мерзлом плацу Сенатской площади, где бунтовщики-декабристы выстроили ничего не понимавшие в их затее войска. Жестокий разгром декабристского восстания помог русской радикальной интеллигенции понять, что их идеи так и останутся в «утопиях», если только их «Утопии» вместе с той, что написал Томас Мор, не прочтут, либо просто не воспримут в народе. Только соединив революционную теорию со стихийным народным бунтом можно было добиться успеха.

Первый, хотя и неудачный опыт этого был предпринят русскими социал-демократами в ходе революции 1905 года. Именно в ходе той революции большевики и их союзники из других левых партий поняли, что их противником номер один было даже не самодержавие, а как раз «русская идея», согласно которой русский народ признавал за самодержцами право высшей власти. Да и революция-то началась с того, что народ пошел к царю с жалобой, а его встретили выстрелами у царского дворца в Кровавое воскресенье (9 января 1905 г.) Народ воспринял это, как предательство царем того общественного согласия, которое существовало веками. Если бы народ знал о существовании «русской идеи», то сказал бы, что она-то и была попрана в первую очередь у Зимнего дворца. По признанию самого Ленина большевики и их союзники не готовили эту революцию. Они вынуждены были «догонять» ее, когда, после расстрела царскими войсками народного шествия вспыхнул народный бунт. Но самого этого бунта большевики не принимали, панически его боялись. Когда в ходе гражданской войны они столкнулись с народной вольницей и крестьянскими восстаниями, Ленин забил в набат: это — «самый опасный враг пролетарской диктатуры». Для него «мелкобружазная (т. е. крестьянская. — В.Б. ), анархическая стихия» была «опасностью во много раз превышающей всех Деникиных, Колчаков и Юденичей вместе взятых». Троцкий еще более откровенно говорил, что большевистская революция — это «бешеное восстание… против мужицкого корня старой русской истории», против стихийного бунта.

Подобных высказываний у большевистских лидеров масса и не без основания российские историки говорили об «антирусском характере» революций 1917 г., как Февральской, так и Октябрьской. (См., например: И.Шафаревич. «Трехтысячелетняя загадка»; В. Кожинов. «Судьба России: вчера, сегодня, завтра».)


Что же все-таки понимать под «русской идеей»? Действительно ли ее автором и носителем был русский народ, либо от его имени ее утверждали те, кто русским народом правил, те, кто этих правителей снабжал необходимыми им идеями, в том числе и «русскими». И, наконец, знал ли сам русский народ о существовании «русской идеи»?

Без власти, а, следовательно, и без проводника ее политических и других властных решений — бюрократии — государство существовать не может. Поэтому в вопросе о «русской идее» и о том, кто ее носитель — народ, либо царь /правитель/, либо возглавляемое им государство, в первую очередь возникает вопрос о ее соотношении с русской государственностью, а не только с тем, что именуется «русскостью».

В ходе полемики между славянофилами и западниками в 1840–1860 в России французский вариант «нации как политического сообщества», базирующегося на либерально-демократических ценностях и институтах был отвергнут правящим классом. Прежде всего, потому, что всех перепугал заговор декабристов, которые по образцу якобинцев всерьез собирались вырезать не только царскую семью, но и всю русскую аристократию. Вольтера в Зимнем дворце больше не читали. Царствующий дом Романовых последовательно поддерживал идею патерналистского «просвещенного» государства, опирающегося на централизованную бюрократию, и консолидированного на основе единой культуры, общности языка и религии. Именно этой главной цели — обеспечению лояльности в отношении власти и церкви — была подчинена и система образования, характер которого был определен в известной формуле министра образования графа С.С. Уварова «самодержавие, православие и народность». «Русская идея» таким образом, внедрялась в народное сознание как идея поистине всеобъемлющая — национальная, культурная, историческая и государственная, что в значительной степени способствовало стабилизации общества. В государственном плане это обернулось тем, что структуры гражданского общества в России оставались слабыми и были зависимы от власти, сословные институты блокировали развитие представительских учреждений, а централизованная патерналистская бюрократия, фактически сосредоточила в своих руках всю полноту власти. Такая парадигма развития стала определяющей для России на многие годы вперед, и с этим ничего не могли поделать ни российские революции, ни контрреволюции. «Поэтому любая попытка идеологизации, каждая версия национальной идеологии, — делает Л.Гудков в своей работе о русской идентичности вывод, в справедливости которого мы еще не раз убедимся, — непременно, как на само собой разумеющемся основании, строилась на идее органического целого — неразрывном соединении империи, нации и управляющих структур исполнительной власти. Не репрезентация социальных групп, их интересов или представлений (символических ресурсов — культуры, ценностей), а сохранение и усиление мощи и авторитета всего государственного целого, расширение его масштабов и сферы влияния мыслились российской элитой как главные задачи национальной политики. Таким образом, «национальное» начинало мыслиться лишь как этноконфессиональная общность подданных великой державы, империи, символизируемая собственными (в противовес «европейским») репрезентативными фигурами царей, полководцев, великих ученых и писателей, значимых не самих по себе, т. е. не собственной творческой субъективностью, а исключительно в качестве иллюстрации величия и мощи всего целого, как аргумент самодостаточности России в ее постоянных усилиях сопоставления с символическим фокусом мира — «Европой». В этом смысле «Европа» представляла собой внутреннюю инстанцию самоотождествления, конфигурацию представлений «о себе» глазами авторитетного и значимого «Другого». Формирующаяся национальная культура мыслилась не как совокупность уже имеющихся достижений, сколько как «почва» будущего величия державы, своего рода манифестация или залог будущего признания другими «народами». (Этот же подход к национальному величию России, дополню я наблюдение Л. Гудкова, приняли и Путин, и Медведев, всячески подчеркивая в ее истории элемент преемственности при переходе от одного социального строя к другому, что приводило к потерям российской территории, но никогда — к потере русской идентичности. — В.Б. ).

Своего пика дискуссии подобного рода достигли на исходе XIX — в начале ХХ века, обозначив вместе с тем и конец фазы формирования идеологии имперской «национальной культуры», начало интенсивных процессов массовизации, распад традиционно-сословного целого и утверждения институтов собственно гражданского общества. Сам спектр высказываемых при этом мнений был не слишком широким. Основные позиции сводились к утверждениям типа: «У России свой собственный, особый путь развития», которые сопровождались либо антизападными декларациями, либо полярными им высказываниями о России как «мертвой» в цивилизационном отношении стране, авторитарные и «общинные» традиции которой препятствуют формированию современных институтов рыночной экономики и представительской демократии».