Антология черного юмора — страница 20 из 60

Тут Черепаха Квази широко зевнул и закрыл глаза.

— Объясни ей про хвост, — сказал он Грифону.

— Дело в том, — сказал Грифон, — что она очень любит танцевать с омарами. Вот они и швыряют ее в море. Вот она и летит далеко-далеко. Вот хвост у нее и застревает во рту — да так крепко, что не вытащишь. Все.

— Спасибо, — сказала Алиса. — Это все очень интересно. Я ничего этого о треске не знала.

— Если хочешь, — сказал Грифон, — я тебе много еще могу про треску рассказать! Знаешь, почему ее называют треской?

— Я никогда об этом не думала, — сказала Алиса. — Почему?

— Треску много, — сказал значительно Грифон.

Алиса растерялась.

— Много треску? — переспросила она с недоумением.

— Ну да, — подтвердил Грифон. — Рыба она так себе, толку от нее мало, а треску много.

Алиса молчала и только смотрела на Грифона широко открытыми глазами.

— Очень любит поговорить, — продолжал Грифон. — Как начнет трещать, хоть вон беги. И друзей себе таких же подобрала. Ходит к ней один старичок Судачок. С утра до ночи судачат! А еще Щука забегает — так она всех щучит. Бывает и Сом — этот во всем сомневается... А как соберутся все вместе, такой подымут шут, что кругом голова идет... Белугу знаешь?

Алиса кивнула.

— Так это они ее довели. Никак, бедная, прийти в себя не может. Все ревет и ревет...

— Поэтому и говорят «Ревет, как белуга?» — робко спросила Алиса.

— Ну да, — сказал Грифон. — Поэтому.

Тут Черепаха Квази открыл глаза.

— Ну хватит об этом, — проговорил он. — Расскажи теперь ты про свои приключения.

— Я с удовольствием расскажу все, что случилось со мной сегодня с утра, — сказала неуверенно Алиса. — А про вчера я рассказывать не буду, потому что тогда я была совсем другая.

— Объяснись, — сказал Черепаха Квази.

— Нет, сначала приключения, — нетерпеливо перебил его Грифон. — Объяснять очень долго.

И Алиса начала рассказывать все, что с нею случилось с той минуты, как она увидела Белого Кролика. Сначала ей было немножко не по себе: Грифон и Черепаха Квази придвинулись к ней так близко и так широко раскрыли глаза и рты; но потом она осмелела. Грифон и Черепаха Квази молчали, пока она не дошла до встречи с Синей Гусеницей и попытки прочитать ей «Папу Вильяма». Тут Черепаха Квази глубоко вздохнул и сказал:

— Очень странно!

— Страннее некуда! — подхватил Грифон.

— Все слова не те, — задумчиво произнес Черепаха Квази. — Хорошо бы она нам что-нибудь почитала. Вели ей начать.

И он посмотрел на Грифона, словно тот имел над Алисой власть.

— Встань и читай «Это голос лентяя», — приказал Алисе Грифон.

— Как все здесь любят распоряжаться, — подумала Алиса. — Только и делают, что заставляют читать. Можно подумать, что я в школе.

Все же она послушно встала и начала читать. Но мысли ее были так заняты омарами и морской кадрилью, что она и сама не знала, что говорит. Слова получились действительно очень странные:

Это голос Омара. Вы слышите крик?

— Вы меня разварили! Ах, где мой парик?

И поправивши носом жилетку и бант,

Он идет на носочках, как лондонский франт.

Если отмель пустынна и тихо кругом,

Он кричит, что акулы ему нипочем,

Но лишь только вдали заприметит акул,

Он забьется в песок и кричит караул!

— Совсем непохоже на то, что я читал ребенком в школе, — заметил Грифон.

— Я никогда этих стихов не слышал, — сказал Квази. — Но, по правде говоря, — это ужасный вздор!

Алиса ничего не сказала; она села на песок и закрыла лицо руками; ей уж и не верилось, что все еще может снова стать, как прежде.

— Она ничего объяснить не может, — торопливо сказал Грифон.

И, повернувшись к Алисе, прибавил:

— Читай дальше.

— А почему он идет на носочках? — спросил Квази. — Объясни мне хоть это.

— Это такая позиция в танцах, — сказала Алиса.

Но она и сама ничего не понимала; ей не хотелось больше об этом говорить.

— Читай же дальше, — торопил ее Грифон. — «Шел я садом однажды...»

Алиса не посмела ослушаться, хотя и была уверена, что все опять получится не так, и дрожащим голосом продолжала:

Шел я садом однажды и вдруг увидал,

Как делили коврижку Сова и Шакал.

И коврижку Шакал проглотил целиком,

А Сове только блюдечко дал с ободком.

А потом предложил ей: «Закончим дележ —

Ты возьмешь себе ложку, я — вилку и нож».

И, наевшись, улегся Шакал на траву,

Но сперва на десерт проглотил он...

— Зачем читать всю эту ерунду, — прервал ее Квази, — если ты все равно не можешь ничего объяснить? Такой тарабарщины я в своей жизни еще не слыхал!

— Да, пожалуй, хватит, — сказал Грифон к великой радости Алисы.

— Хочешь, мы еще станцуем? — продолжал Грифон. — Или пусть лучше Квази споет тебе песню?

— Пожалуйста, песню, если можно, — отвечала Алиса с таким жаром, что Грифон только пожал плечами.

— О вкусах не спорят, — заметил он обиженно. — Спой ей «Еду вечернюю», старина.

Черепаха Квази глубоко вздохнул и, всхлипывая, запел:

Еда вечерняя, любимый Суп морской!

Когда сияешь ты, зеленый и густой. —

Кто не вдохнет, кто не поймет тебя тогда,

Еда вечерняя, блаженная Еда!

Еда вечерняя, блаженная Еда!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блаженная Еда!

Еда вечерняя! Кто, сердцу вопреки,

Попросит семги и потребует трески?

Мы все забудем для тебя, почти задаром данная блаженная Еда!

Задаром данная блаженная Еда!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блажен-ная ЕДА!

— Повтори припев! — сказал Грифон.

Черепаха Квази открыл было рот, но в эту минуту вдалеке послышалось:

— Суд идет!

— Бежим! — сказал Грифон, схватив Алису за руку, и потащил за собой, так и не дослушав песню до конца.

— А кого судят? — спросила, задыхаясь, Алиса.

Но Грифон только повторял:

— Бежим! Бежим!

И прибавлял шагу.

А ветерок с моря доносил грустный напев:

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блаженная Еда!

Он звучал все тише и тише, и, наконец, совсем смолк.

(Пер. Н. Демуровой. Стихи в пер. С. Маршака, Д. Орловской и О. Седаковой)

ВИЛЬЕ ДЕ ЛИЛЬ-АДАН(1840-1889)

Стены, до сих пор казавшиеся вечными, вдруг оседают с глухим треском; беличий хвост оборачивается молнией, испуганно скачущей по верхушкам деревьев. Тотальное сомнение подтачивает принцип реальности, а значит, повседневность теряет отныне привычное всевластие диктатора: человеческое существование может восприниматься лишь в бесконечном становлении. Такая позиция последовательного гегельянца не могла не отозваться у Вилье определенным равнодушием к своему веку, сдвигом философского равновесия в сторону несвоевременного. Умом и чувствами поэта, не заботящегося более о сиюминутном, завладевают прошлое и будущее. Стоит лишь сбросить очарование того суетного волнения, которое являет нам мир сегодняшний, как два эти приворотных зелья возвращают видению поразительную ясность. Возможность в этом случае предстает «не менее ужасной», чем сама реальность, и совершенно очевидно, что для Вилье, убежденного идеалиста, то полено, которое он лишь собирается бросить в огонь, и то, что уже вовсю полыхает в камине, — две вещи разные: «Но где же суть? — Да в вашей голове!». Взгляд своих затуманенных глаз многие его персонажи устремляют именно внутрь самих себя — если только не прячут их, утратив способность видеть, за «линзами пронзительной лазури», подобно красавице Клер Ленуар. Для того провидческого дара, который любой ценой (пусть даже и ценою слепоты) пытались обрести герои Метерлинка — считавшего, что всем, чего он смог добиться, он обязан Вилье, — нет злейшего врага, чем пресловутый здравый смысл, трагично и вместе с тем злорадно осмеянный в образе Трибула Бономе, «символа нашего времени».

Каждый день своего «подобия жизни», по меткому выражению Малларме, Лиль-Адан не упускал ни одной возможности бросить заурядному здравомыслию перчатку в лицо. Наверное, именно подобные устремления и побудили его в свое время объявить себя претендентом на греческий трон или обвенчаться in extremis[18] со своей неграмотной служанкой. «В душе Вилье, — говорил о нем Гюисманс, — всегда находилось место черной шутке и беспощадной насмешке; однако напоминало это скорее не ошеломительные розыгрыши Эдгара По, а ту мрачную и хохочущую издевку, в которой неистовствовал гений Свифта».

УБИЙЦА ЛЕБЕДЕЙ

Перерыв изрядное количество трудов по естественной истории, наш славный знакомец, доктор Трибула Бономе выведал в конце концов, что «особенно красиво лебеди поют перед смертью». И в самом деле (как признался он нам совсем недавно), одно лишь воспоминание об этой песне, с того самого момента, как он ее услыхал, могло служить ему поддержкой и опорой во всех треволнениях жизненного пути, а вся остальная музыка казалась невообразимой какофонией и отзывалась зубною болью почище любого Вагнера.

Каким же образом смог он испытать это наслаждение, достойное самых избранных ценителей? Извольте:

Неподалеку от стен того старинного города, где ему случилось тогда обитать, под сенью дерев дряхлого и заброшенного парка наш проворный старикашка обнаружил однажды такой же древний и даже освященный преданиями пруд, поверхность которого украшало около дюжины этих величественных птиц, — после чего внимательно изучил окрестности пруда и прикинул на глаз его размеры, в особенности же обратил внимание на черного лебедя, вожака, обыкновенно присматривавшего за стаей, а тогда нежившегося в залитой солнцем полудреме.