Сверх-Я, над принципом реальности, заключенным в Я, когда последнее подвергается суровым испытаниям, мы без труда различим в Юбю идеальное воплощение ницшеанско-фрейдистского Оно, обозначающего совокупность неведомых, бессознательных и подавляемых сил, дозволенным и осторожным выражением которых и выступает Я: «Я, — пишет Фрейд, — способно перекрывать Оно лишь по поверхности, образованной восприятием (в противоположность сознанию), как, например, зародышевый диск перекрывается оплодотворенное яйцо». Кстати, яйцо это и есть Юбю, торжество первобытных инстинктов и движимых ими позывов, как он сам себя называет: «Подобно яйцу, тыкве или стремительному метеору несусь я по белу свету, где буду делать все, что ни пожелаю. Например, сотворю трех этих зверей [Долдонов] с ушами, глядящими на север, куда бы их ни занесло, и детскими носиками, похожими на чудовищные хоботы, которым еще не настало время протрубить». Оно в роли Юбю присваивает себе право исправлять и наказывать, по сути принадлежащее Сверх-Я — последней властной инстанции нашей психики. Обретая невиданное доселе могущество, Оно немедля пресекает всякое проявление благородных чувств («Так, Благородных этих в яму!»), исключает всякое чувство вины («Сутяг туда же!) и осознание внутриобщественных связей (»Богачей под замок!). Агрессивность нравственного эталона Сверх-Я по отношению к Я передается предельно аморальному Оно, высвобождая тем самым его страсть к разрушению. Юмор, как прием позволяющий обойти реальность в ее самых тягостных проявлениях, существует в данном случае исключительно за счет другого. Несомненно, мы находимся у самых истоков этого юмора, если судить по его непрестанному фонтанированию.
Таково, на наш взгляд, глубинное значение персонажа Юбю, и в этом же причина того, что он не поддается сведению к конкретным символам. Как постарался уточнить Жарри, «это, в общем-то, не месье Тьер, и не буржуа, и не какое-нибудь быдло. Скорее, это законченный анархист с примесью того, что мешает нам самим сделаться законченными анархистами — чертами обычного человека, его трусостью, нечистоплотностью и пр.». Однако особенность этого персонажа состоит как раз в том, что он подчиняет себе все мыслимые формы человеческой деятельности, начиная с действий коллективных. Соответственно, тот же самый Юбю вскоре будет готов отказаться от того личного превосходства, которое в «Короле Юбю» было для него единственной возможностью влиться в ряды людей, чьи переживания он с таким блеском олицетворял, и чем они были грубее, тем легче он их брал на вооружение. Стремлению к власти любой ценой из «Короля Юбю» «Юбю в неволе» противопоставляет стремление к подчинению — и опять же любой ценой. Сверх-Я избавляется от наглости лишь для того, чтобы возродиться в своем обезличенном, не оставляющем ничего живого виде, к которому в равной степени относятся и фашист, и сталинист. Признаем: события последних двадцати лет придают второму Юбю откровенно пророческие черты, достаточно вспомнить о марше «свободных граждан» на Марсовом поле, отзывающемся в наше время все более воодушевленным и слаженным «Да здравствует говнармия!», повторенном хроникой на тысячах киноэкранов мира или атмосферой «московских процессов»:
«Папаша Юбю (своему адвокату): Простите, месье, простите! Помолчите-ка лучше! Вы мелете всякий вздор и мешаете изложению наших подвигов. Да, господа, раскройте ваши уши и соблаговолите не шуметь... мы умертвили бесчисленное количество жертв... нам бы только пускать кровь, драть шкуры и убивать; каждое воскресенье мы устраиваем публичные оттяпывания головы, на специально отведенном для этой цели пригорке, неподалеку от городской стены, с каруселями и торговцами лимонадом... отчеты о наших прошлых преступлениях заархивированы, поскольку порядок у нас в крови... вот почему мы приказываем господам судьям приговорить нас к самому жестокому наказанию, какое они только способны будут выдумать, чтобы оно соответствовало ужасу содеянного нами — однако все же не к виселице... куда с большей охотою мы стали бы смиренным каторжником в милой зеленой шапочке, содержащимся на средства налогоплательщиков и коротающим часы за починкой разной утвари».
ЭПИЛОГ
На треугольной опушке леса, после заката.
Хор (поначалу едва слышно — точно шелестят листья, — но постепенно голоса крепнут):
Три чернокожих клобука
Пустое небо подпирают.
Течет песок и время тает...
В сиесте, длящейся века,
Скрещенные белеют кости,
Пока на злом ветру дрожит бород охвостье.
Так пусть густая кровь струится
Сквозь наши скомканные лица
И золото зари разыщет труп сновидца.
И времени песок кромешный
Засыплет этот остов грешный
И ночь ночей над ним уже не обновится.
Под слоем вековечной пыли
Сердца в отчаянье застыли.
Мы вязнем в пустоте, как цапли меж болот.
Но свет грядущего обильный
Сквозь витражей свинцовых свод
Как ливень озарит наш подвиг некрофильный.
И внемля пеням мандрагоры
И страстным вздохам пассифлоры,
Ползет из мрачных нор белесый червь могильный.
Хор, до сих под невидимый, занимается на фоне стрельчатых окон сероватой зари. Появляясь на сцене:
Ползет из мрачных нор белесый червь могильный.
ПЕСЕНКА О ГОЛОВОТЯПСТВЕ
В приходе Всех Святых я с бабой жил своею.
Я мебельщиком был, модисткою — она.
Мы много долгих лет не знали горя с нею:
И полон дом добра, и толстая мошна.
Коль в воскресенье был денек погожий,
Мы, приодевшись, шли рука к руке
Взглянуть, как в переулке Краснорожей
Буржуев будут тяпать по башке.
Припев:
Там брызжут весело мозги,
Толпа гогочет: «Каково!»
Король Юбю раздаст долги.
Хор:
«Ура папаше, мать его!»
Два наших сосунка, набивши рты вареньем,
Конечно, тут как тут, глазенки их горят.
А там, на площади уже столпотворенье —
Все новорят пробиться в первый ряд.
Здесь главное — занять места получше.
Плевать на оплеухи и пинки.
А я влезал на мусорную кучу,
Чтоб не заляпать кровью башмаки.
Припев:
И вот мы все в мозгах с моею половиной,
А наши сосунки их сдуру тянут в рот.
И глядя, как Долдон трясет своей дубиной,
Толпа вокруг топочет и орет.
И тут, смотрю, стоит у самой кучи
Хмырь, что меня обжулил с год назад.
Ну, говорю, здорово, потрох сучий!
Да ты, я вижу, вроде мне не рад?
Припев:
А тут еще жена локтем под бок пихает:
«Чего стоишь, как пень, — мужик ты или нет?
А ну-ка двинь ему дерьмом коровьим в харю,
Пока Долдон глазеет в белый свет!»
Законная моя не скажет плохо.
Собравшись с духом, я что было сил
Швырнул в хмыря огромную лепеху,
Но, как на грех, в Долдона угодил.
Припев:
И вот уже меня швыряют за канаты,
И вновь толпа вокруг топочет и орет,
И в черную дыру, откуда нет возврата,
Проваливаюсь я башкой вперед.
Вот и ходи смотреть в денек погожий,
Как бравые Долдоны-мясники
Гуляют в переулке Краснорожей!
Придешь с башкой — уходишь без башки!
Припев:
(Пер. М. Фрейдкина)
ЮБЮ В НЕВОЛЕ
Трое свободных граждан и капрал: Просим любить и жаловать — мы трое свободных граждан, а вот наш капрал. Да здравствует свобода, свобода, свобода! Мы свободны, и точка. — Не забывайте, свобода — наш долг. Не спешите так, а то мы придем вовремя. Свобода в том и состоит, чтобы всегда — слышите, всегда, всегда! — опаздывать на наш маленький практикум по свободе. Давайте не слушаться вместе... Нет, не вместе: по порядку рассчитайсь! Первый будет не подчиняться на счет раз, второй — на два, третий на счет три. Так мы избегнем согласованности. Давайте каждый шагать в своем ритме, хоть это и утомительно. Каждый не повинуется по-своему, каждому капралу — свободные граждане, вот так!
Капрал: Сми-и-рно! (Встают вольно.) Так, свободный гражданин номер один будет у нас два дня драить арестантскую за то, что встал с гражданином номер два в один ряд. Устав гласит: будьте свободны! — Теперь самостоятельные упражнения в неподчинении... Тупая недисциплинированность в любое время дня и ночи — вот основное оружие свободного гражданина. — На плечо!
Трое свободных граждан: Устроим разговорчики в строю. — Будем не слушаться. — Первый на раз, второй на два, третий на три. — Раз, два, три, начали!
Капрал: Так, каждый на свой счет! Номер один, ружье на землю, номер два, приклад в воздух, номер три, бросьте оружие на шесть шагов за спину и встаньте руки в боки. Разойтись! Раз, два! Раз, два! (Выходят строем, стараясь не попадать в ногу).
КУРИНАЯ СЛЕПОТА
Сангль получил увольнительную в Париж — две недели «на поправку», — и, словно зеленый новобранец, нацепив выходную форму, зашагал через весь город к вокзалу.
Он прошел мимо нескольких офицеров, которым и не подумал отдать честь, но они словно этого и не заметили. Впрочем, чтобы окончательно не позабыть законы воинского подхалимажа, он, как положено, поднес руку к козырьку при встрече с:
двумя почтальонами;