Антология черного юмора — страница 50 из 60

формирует изнутри[32] любого думающего и не потерявшего способность чувствовать человека».

Здесь мы оказываемся в самом центре мира сексуальных символов, задолго до Фрейда описанного Фолькельтом и Шернером. Как в ранних картинах Кирико игры башен и аркад — где первые оправдывают «ностальгию» в названии, а вторые подчеркивают «загадку» изображенного — символизируют отношения мужчин и женщин, так и в «Песнях полусмерти» Савинио (1914) перед нами проносятся неуловимо напоминающий отца «человек-лысина» (у Кирико мы находим тот же персонаж в «Мозгу ребенка», и его лицо воскрешает в памяти «некоторые фотографии Наполеона III и еще, наверное, Анатоля Франса времен "Красной лилии": все эти господа, что смотрят вам в глаза и посмеиваются украдкой — это он, дьявол-искуситель»), затем «человек-желток», вдохновляемый невидимым для остальных богом любви (возможно, это не что иное, как Я в лучах света двух его спутников), «Маргаритка», воплощение вечной женственности, «каменная мать», под маской которой невозможно не узнать высокомерную и жестокую баронессу де Кирико — в тени этого камня столько раз прятался на своих рисунках ее сын Джорджо (человек-желток «убивает свою мать, после чего прижимает ее к себе; подбрасывает вверх и ловит; бросает на пол и топчет ногами. Раскаты хохота»), — а также «люди из кованого железа», резной решеткой опоясавшие мир, «пара ангелов, безумец и живые мишени» и, конечно, «мальчуган», весьма симптоматично появляющийся в «ночной сорочке, со свечой в руке» («Подошвою туфли он давит взбиравшегося по стенке паука, затем, дрожа от страха и отвращения, долго рассматривает еще шевелящее усиками расплющенное насекомое»), за которым стоят те таинственные силы, что правят уже за пределами Я и Сверх-Я — у Савинио эта стихия, как и на картинах де Кирико, изображается в виде статуй, чаще всего конных, «разбросанных повсюду и нигде», а временами даже пускающихся вскачь.

Юмор у обоих братьев рождается из осознания их собственных подавляемых влечений — осознания, то вспыхивающего, то затухающего, но никогда не теряющего своей остроты. Так, например, они оба истово привержены первобытному верованию, согласно которому особенности съеденного блюда передаются тому, кто его проглотил, и влияют на его характер; отсюда и множество запретов: например, Гебдомерос, герой одной из книг Кирико, подразделяет блюда на «нравственные и безнравственные» и категорически осуждает употребление в пищу ракообразных и моллюсков. «Ему представлялось верхом распущенности спросить в кафе порцию мороженого, да и вообще сама привычка класть лед в бокалы... Земляника и фиги были для него ярчайшим воплощением фруктового имморализма». Фрейд особо отмечал связь, существующую между следованием суеверию — что поглощение продуктов через рот может привести к самым тяжелым последствиям — и страхом в ситуации выбора сексуального объекта.

Для своих «Песен полусмерти» Альберто Савинио предусмотрел музыкальное сопровождение.

«Мы не в силах, — писал критик "Парижских вечеров", — обойти молчанием манеру исполнения г-ном Савинио своих произведений для фортепиано. Этот молодой композитор, отличающийся редким мастерством и убедительностью трактовки, терпеть не может фраков и восседает перед инструментом в одной рубашке; он выходит из себя, рычит, топочем по педалям, размахивает руками почище любого фехтовальщика и колотит кулаками в порыве страсти, отчаяния и безграничной радости — поистине, необычайное зрелище... После каждой из частей с клавишей приходится стирать капельки крови».

Через два месяца началась война.

ВВЕДЕНИЕ В ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МЕРКУРИЯ

[...] Дабы не мешать прохождению крупнотоннажных кораблей, а также облегчить доставку продуктов прямо к обеденному столу, в доме семейства Лягунов не было ни ступенек, ни собственного крыльца — а потому никто, похоже, не удивился, когда пакетбот, распахнув дверь своим горделиво вздыбившимся бушпритом, с шумом проскользнул на самую середину комнаты.

Все члены достопочтенной фамилии были в сборе, как равно и Роберт Датский, домашний прихлебатель с вечно заломленными руками.

После приличествующих случаю напыщенных оскорблений глава семейства любезно отвесил новоприбывшим пару радушных пинков под зад (уж кто-кто, а Лягуны, люди белой кости и голубой крови, знали толк в обходительных манерах).

Хозяйка дома, господа Джулия Лягун, щеголяла в восхитительном вечернем платье с зелеными разводами, которое сидело на ней как влитое.

Почтительно приблизившись, чтобы харкнуть ей в физиономию — сие правило хорошего тона неукоснительно соблюдается в высшем обществе, — английский консул г-н Пар смог убедиться, что платье представляло собой ловко состряпанную фальшивку.

Все мы, как говорят, потомки земноводных, но г-жа Лягун была самой настоящей жабой, а потому носила на коже такие же узоры, что покрывали во время оно эпидермис ее отца, г-на Амфиба. Стоит ли уточнять, что фамильные разводы Джулии отнюдь не таили от окружающих ее природной наготы. Что же до ее животика, настолько белого, пухленького и нежного, что это даже начинало раздражать, то он сегодня разделялся надвое краем обеденного стола, точно перехваченный бечевкой воздушный шар.

Исполнившись отвращения от увиденного — а зрелище сие лишний раз укрепило его в мысли о непостоянстве человеческой натуры, — консул расположился в уголке, где, закинув ногу на ногу, принялся любовно поглаживать кончик своего хвоста, выглядывавший из-под бронированных штанов униформы.

Г-н Луиджи Лягун, супруг г-жи Джулии и почетный президент Общества по распространению домашнего мужеложства, смешивал в спринцовке коктейль из нашатырного спирта и экскрементов различных животных. В свою очередь капитан Туллио Лягун, знаменитый инвалид войны и по совместительству брат г-на Луиджи, скакал по салону с изяществом мишени для стендовой стрельбы, поскольку, сопротивляясь натиску штурмовых отрядов, был в свое время сплющен, как листок бумаги.

К стенам были прислонены несколько тяжелых на подъем и позабытых всеми звезд. Об их былом великолепии напоминали лишь сероватые блики, лениво вспыхивавшие на кончиках лучей, когда-то отливавших неземным сиянием. За окном виднелся город в окружении белесых крепостных стен, делавших его похожим на русский каравай, утопающий в несвежем креме.

Спиритический сеанс вот-вот должен был начаться. Словно тычинки, собравшиеся окружили заменившую пестик очаровательную г-жу Лягун, которая по необъяснимому капризу природы служила выходным отверстием для откровений с того света.

Несмотря на то, что в жилище Лягунов было совершенно не на чем сидеть, участникам сего памятного сеанса удалось мирно разместиться вокруг стола, уперевшись руками в ковер, чудовищно изогнув туловище и решительно выпятив задницы вверх.

Слово взял Роберт Датский. Так как после нашумевшей попытки самоубийства при помощи стрихнина его голова от испытанного возбуждения развернулась строго назад, то обыкновенно от вставал к аудитории спиной:

«В ноябре 1918 года мы решили оставить Швейцарию и вернуться наконец в Европу. Я, г-жа Датская и мой сын Фемистокл отплыли на борту приспособленного для этой цели старого умывальника. Война была уже окончена, и мне не терпелось послужить благородному делу спасения отечества. Впрочем, это детали. Суть же состоит в том, что, неподалеку от дома № 24 по улице Жакоб, в Париже, наше судно пошло ко дну из-за неосторожности местных промысловиков, глушивших рыбу динамитом. Прижимая Фемистокла к груди, я ухватился за судовой сейф, который, будучи опустошен командой, подпрыгивал на волнах, точно тыква. Целыми и невредимыми мы добрались до ближайшего борделя. С той самой ночи у меня не было никаких известий о судьбе жены, вплоть до вчерашнего дня — который, да будет вам известно, пришелся на 11 сентября, — когда какой-то уличный аккордеонист из Тель-Авива любезно сообщил мне телеграммой, что г-жа Датская не мертвее нас всех вместе взятых и находится на лечении в морозильнике одной из крупнейших лондонских боен, где светила тамошней медицины трудятся, не покладая рук, над сведением ее татуировок».

«Господа, — продолжил прихлебатель, привычно заломив руки и неожиданно посерьезнев, — перехожу к тому, что собрало нас всех в этот вечер. В присутствии этой сволочи г-на Пара, британского консула, я хотел бы услышать из уст паршивой г-жи Джулии Лягун, ниспосланной нам милостию отошедших в мир иной — может ли дражайший Фемистокл, плоть от крайней плоти двадцать третьего любовника моей обожаемой супруги, по-прежнему взывать к нежному имени матери?»

Когда г-н Датский закончил, Джулия Лягун, собравшись с силами, разомкнула свой натруженный пупок и сладеньким голосом проговорила:

«О, дух! Правда ли, что Датская супруга содержится сейчас в Лондоне, в мясном морозильнике, и ей сводят там все татуировки? Отвечай немедля, заклинаю тебя!»

Не успело восторженное молчание собравшихся поглотить последние отголоски пуповинного увещевания, как гладь брюшка г-жи Лягун исказили чудовищные спазмы и до слуха собравшихся донесся чей-то голос:

«Не до того. Тут с мальчуганом бы разобраться. Зайдите попозже...»

ЖАК ВАШЕ(1896-1919)

Сжимая в пальцах цветок стрелиции, сам дух юмора, осторожно проходит сквозь годы последней войны — расправив плечи и не отводя глаз. Разумеется, ни на мгновение не помышляя о бегстве, он носит в окопах превосходно скроенную форму, более того — форму своего рода синтетическую, сшитую из двух половин: слева мундир «союзников», а справа — «врагов»; искусственность подобного объединения усиливается обилием накладных карманов, белоснежных портупей, войсковых шевронов и шейных платков всех цветов радуги. Рыжие волосы, глаза точно потухшие угольки и ледяная бабочка монокля довершают искомую картину бесконечного разлада и внутреннего одиночества. Его нежелание участвовать в этой жизни не знает границ и бежит определений, скрываясь чаще всего под обличьем полного согласия, но доведенного до абсолютной крайности: согласия, сопровождаемого «внешними атрибутами уважения», и даже в каком-то смысле безоговорочного принятия всего того, что человеческому разуму, наоб