И каждая стрела, что пущена меж нами,
уходит никуда. Таков её удел.
Не тороплюсь внимать. Безмолвно, как патриций,
смотрю на суету, постигшую народ.
И в этой суете недремлющих традиций
не тороплюсь идти за всеми в звездолёт.
А кто-то – про миры, свободные от брани.
А кто-то – про звезду, где не заходит свет,
где нет ночей и дней, ни поздни и ни рани,
и бесконечных дум о дне грядущем нет.
А кто-то, торопясь, забыл свою поклажу,
и просит передать тому, кому вручу.
– Осталось пять минут. И —
даже меньше. Даже…
Скорее, торопись! Но знаю – НЕ ХОЧУ…
– Ты здесь? Не торопись. Откуда и куда
несёшь в себе опять свои заботы?
Бесплотен образ твой. Ни звука, ни следа,
ни тени, ни огня… Хотя я знаю, кто ты…
Знакомый дождь в безмолвной тишине,
когда, казалось, мир на время замер.
Без соглядатаев, без света и без камер —
как перед исповедью, я – тебе, ты – мне.
– О чём ты? – Не поверишь, о воде…
И в самом деле – дождь. О чём же боле?
Прохладных струй прикосновенья где,
там нет ни сожаления, ни боли.
И нелюбовь коснулась не лица,
но сердца, будто полного обиды.
И монолог дождя, без пауз и конца,
незримо уведёт в безмолвье Атлантиды.
В животворящий мир воды и водных струй.
Коль выучил урок, не заплывай за буй,
спасительный рубеж и сердца и ума,
и неизменный пункт – источник непокоя.
Настойчивая мысль, что это жизнь сама
определила путь себя увидеть, кто я.
И будут в тишине ступать года,
и трепетнёт душа, хоть всякий раз напрасно,
пока её Высокая Вода
не позовёт за буй неистово и властно…
«Всё станет на свои места…»
Всё станет на свои места,
лишь здравой мысли перст железный
сомкнёт смешно и бесполезно
тебя зовущие уста.
Всё станет на свои места.
И будет тем, чем было прежде, —
рояль бесстрастен и тосклив.
Будильник слишком суетлив,
И старый дог в большой надежде,
что станет мир не так болтлив…
Забьётся в угол пустота
среди шипов воспоминаний.
И вздрогнет, как напоминанье —
звонка глухая немота…
И мысль трудна, хоть и проста —
всё станет на свои места…
Балтийск
Разбитый бот у самой у воды,
звук тишины и – острый вкус Победы.
И в улице – последние следы
ушедших навсегда в иные беды.
Всё видевшие травы-васильки.
И – заросли былого – ежевика.
Дыханье волн и – синь из-под руки,
в которой лица, образы и лики.
Здесь жизнь, вернувшись, вновь своё брала.
И не хотела ждать, и торопила,
и за собой в другую даль звала
на языке, которым говорила.
И были в нём нездешние слова,
хоть слово «мир» употреблялось всеми.
И старая, унылая вдова,
Европа, вновь почёсывала темя.
Она была тогда уже больна
бессмысленно… Но нет, не перестанет.
И новая когда-нибудь война
единственной её молитвой станет.
Но мир пришёл. И будто – навсегда.
Взрывались мины, очищая море.
И всё, что скрыла тёмная вода,
вдруг поднялось над синью акваторий.
И медленно, шаг в шаг, за годом – год,
высвобождая жизнь в большом и малом,
откатывалось от её ворот
по длинной улице, к морскому терминалу.
Ворон
Коричневый портфель, цигейковая шуба.
И варежки – резинки в рукавах.
И торопливый шаг. И в трёх шагах от дуба —
заминка. Ворон взмыл, всё вовлекая в мах…
И – долгий, долгий взгляд туда, в воронье небо,
чтоб оценить, какие там дела, —
где ворон пролетел, а где, похоже, не был,
но вот дорога в школу увела.
С тех пор то на дворе, то на заборе,
на лавочке у школьных, у ворот,
он поджидал меня. И, будто вторя
внезапной радости своей, летел вперёд.
Летел вперёд, красиво вскинув крылья.
Летел вперёд, как будто знал, куда.
И пирожком, обыденною былью,
мой друг не соблазнялся никогда.
Он улетал и снова возвращался.
И, возвратившись, каждый раз опять
стремился вверх, как будто собирался
однажды научить меня летать.
И я летала, поднимаясь к ветру,
как Буревестник, восхищаясь им.
И на последнем, дальнем километре
вновь возвращалась в детство за своим…
И, не найдя сегодня друга боле,
храня в себе восторженный завет,
благословляю башенку на Первой Школе,
которой выше и прекрасней нет…
Матросский парк
Матросский парк. И птицы в небе – строем.
И танцплощадки струганая стать.
И «Рио-Рита», возвратясь из боя,
вновь продолжает мирно танцевать.
Танцует старомодно и свободно —
фокстрот не изменился за войну.
И синих форменок прибой холодный
теплеет за минуту за одну.
И с истовостью уцелевшей жизни,
оплаченной бессмертием наград,
без сожаленья и без укоризны
здесь каждый каждому друг другу рад.
Гляжу по малолетству сквозь ограду
на праздник, уходящий в облака.
Он – в каждом. Он – во всём.
Он – всем награда.
И понимаю – это на века.
И понимаю восхищённость взглядов,
девчоночье смущенье и порыв,
и интерес – совсем не для парадов —
и «Рио-Риты» чувственный прорыв.
И старшина, предвосхитив румянец,
порукой в том – наградная броня,
шагнул вперёд и пригласил на танец
девочку, ПОХОЖУЮ НА МЕНЯ…
«От самого от сотворенья мира…»
От самого от сотворенья мира,
когда Земля ничьей была.
Когда Божественная Лира
не пела песен, так мала
была потребность в том. И бранно —
недобрым был и луг, и лес.
И всеспасительная манна
нигде не падала с небес,
я уже был… Мотыжил землю,
лелеял, холил, корчевал
и, состраданию не внемля,
зверью глумиться не давал.
Я уже был. И пил я воду
всегда из своего ручья.
И слово сладкое «свобода»
тогда ещё не слышал я,
пока единожды верхами,
пришёл один, подмяв жнивьё.
И пролетело между нами,
как взорвалось: «Здесь всё – моё!..»
Мои – земля, леса и горы,
ты сам, и твой крестьянский дом,
дрова в лесу, и лисьи норы,
эфир, Гоморра и Содом…
Моё – и право первой ночи,
очарованье первых слёз,
и – вниз опущенные очи,
и – даже твой дворовый пёс…
Он говорил опять и снова.
И слышит мир из века в век —
«МОЁ!» Осталось только слово
свободным – слово «ЧЕЛОВЕК»…
«Умолкнет телефон в полночном изголовье…»
Умолкнет телефон в полночном изголовье.
И в нижнем этаже закроется окно.
И многотрудный день, вздыхая по-воловьи,
уйдёт в небытие, где тихо и темно.
Останутся слова, абзацы, фразы, строки,
раздумий фейерверк, знакомый окоём.
Любви и нелюбви воздушные потоки.
и вспышки их в ночи, как днём.
И запоёт Земля вполголоса, в полслова
о Солнце, о Дожде, о радости – живи!
О хлебе пополам… Ей отдавать – не ново.
И – шёпотом для всех, о празднике Любви.
И необъятна ночь, и высоко дыханье.
И понимаешь жизнь, в ней главное и – не…
Благословенна Ночь, прозренье Мирозданья,
и – тихая звезда в окне.
И – нежный, синий свет, и тайна – око в око.
И – заповедных чувств настойчивый призыв.
И – тихие слова о близком и далёком,
понятном и большом, которым каждый жив.
И времени движок жужжит неторопливо,
и нервом бьётся жизнь, что не увидишь днём.
Благословенна ночь, где можно быть счастливым.
И – эта тишина. И – комната с окном.
Пока крикливый день, взорвавшись, не проснулся.
Пока не вспомнил он про бранные дела.
Пока не понял мир, что он перевернулся.
Пока, исчезнув, жизнь из мира не ушла…
«Листья. Листья везде – на земле и на крыше…»
Листья. Листья везде – на земле и на крыше,
в голых осенних ветвях, где безвременье тихо забилось
в прошлых веках, и сегодняшнем утре, и – выше —
в сером пространстве, и в ярком моём представленье,
там, где сознанье хранит и протест, и смиренье,
и – конформистский недуг – полуповиновенье.
Листья – полночная жажда, восторг и желанье,
жёлто-зелёный манок, полужухлый, вон там, у бордюра.
И – неподвластные блики разочарованья,
что заглушают любые оттенки гламура.
И возвращают к другой, уже утренней, жажде,
вспомнившей вдруг про своё назначенье однажды.
Листья – свидетели всех человечьих обид и трагедий
и всех моих восхитивших когда-то оваций.
И потому осторожно ступаю по празднику меди
от светло-жёлтых до чёрных оттенков сенсаций.
Тихо ступаю по чьей-то судьбе, по уснувшему счастью,
будто однажды оно своё имя забыло,
чтоб не будить, не тревожить чужого ненастья.
И своего ненароком, которое было…
«Проснётся день, таинственный и новый…»
Проснётся день, таинственный и новый.
В нём – облака к Востоку, как вчера.
И отблеск ночи, жёлтый и лиловый —
в сознанье, как Вселенская Дыра.
Она крадёт, крадёт в ночи у мира
всё, чем он жив – реке ли обмелеть —