Просыпаюсь. Разлепляю глаза. В комнате царит специфическое, болезненно-тревожное хамсинное освещение. В квартире все вверх дном, окна настежь. Иллюминация, оставшаяся с ночи, потерялась в могучем свете дня. Яали в застиранной полосатой рубашке тихонько играет на ковре в свои игрушки. Движения его замедленны и тяжеловаты. Всю деревянную технику он выстроил в караван, двигая трактора один за другим на пару сантиметров. Танк встречает колонну, угрожающе направив на нее пушку, вместо того, чтобы защищать.
Вскакиваю с кровати, наклоняюсь над ним и молча оглядываю «театр военных действий». Малыш склонил голову набок. Личико отекло, глаза под набрякшими веками заплыли, в уголках собрался желтовато-восковой гной. Пробую губами его лоб — жар есть, без сомнения. Велю ему открыть рот.
Как я и предполагал, горло воспаленное.
Спрашиваю, не хочет ли он есть.
Отрицательно мотает головой.
«Ну, хоть яичко с хлебом…»
Мотает головой.
«Болит что-нибудь?»
Не отвечает.
«Горло не болит?»
Не отвечает.
«Яали!»
Поднимает на меня взгляд.
Оплывшие глазки-бусинки делают его похожим на ежонка. Сидит на полу в своей нелепой полосатой рубашке, сверкая ярко-красными пятками.
Тогда я говорю:
«Вот расскажу Зеэву и Хае, как ты ведешь себя, они не заберут тебя обратно. Что с тобой делать? Хочешь на улицу, к хулиганам?»
Угроза не производит на него ни малейшего впечатления. Оказаться на улице он не боится, а по детям, наверно, даже соскучился. Яали глубокомысленно покусывает губу и ничего не говорит.
«А попить?»
Никакого ответа.
«Сейчас принесу молока».
«Не!»
Ну наконец-то, хоть одно словечко.
«А что?!»
«Дичка пить», — шепчет он.
Вот когда я по-настоящему ощущаю, до какой степени не безгранично мое терпение. Я ли не выполнил свой долг до конца? Одариваю Яали нехорошим взглядом и велю отправляться в постель.
Как всегда безропотно, он оставляет игрушки, забирается на кровать и сам накрывается одеялом. От белья, в бурых пятнах от крови, исходит изысканнейший аромат — смесь мочи и пота.
Вытянув руку, насколько хватает суставов, подаю ему чашку с водой.
Он приподнимается, берет у меня чашку и, держа одной рукой, как взрослый, начинает пить. Вода проливается на пижаму, впитывается в белье, капает на ковер. Квартира смахивает на разбойничье логово. Всюду валяются какие-то вещи, одежда, опрокинутые стаканы, детские вещи постоянно путаются под ногами. Пол… мой бедный пол! И электричество до сих пор горит.
Хоть электричество погасить!..
Хамсин неистовствует. В носу как наждаком прошлись. Слоняюсь по комнате, раздраженный, босиком, в одних трусах. Не будь тут ребенка, скинул бы и их.
Пора будить Цви.
Открываю дверь на кухню и с изумлением обнаруживаю, что тот исчез. Ушел через балкон, заваленный сосновыми ветками и хвоей, оставив после себя полнейший разгром. Он приготовил себе завтрак, использовав всю посуду, которую нашел. Теперь в раковине громоздилась гора грязных тарелок. Дверца холодильника открыта. Рядом с раковиной на мраморной подставке он написал: «Извини, я тут насорил немножко (!). Иду в больничную кассу устраивать свои дела. Змею не нашел, наверно, она давно пасется на лужайке. Если придет Яэль, скажи ей, чтобы она не забывала обо мне. Пусть навестит меня в больнице. Вечерком заскочу, вдруг уже вернется. Цви».
И как ему удается всегда ускользнуть незамеченным?
Случайно задеваю рукой горку нарезанного хлеба. Судя по черствости, Цви ушел на рассвете.
В мире царит тяжелое, выжидающее затишье.
Соседка зовет меня к телефону. Спускаюсь, вхожу в залитую светом ухоженную квартиру, в спальню, благоухающую сухими духами. Их сын, весь в белом, как первосвященник, неприветливо зыркнул на меня из-под балдахина кроватки.
Беру трубку.
«Да, слушаю?»
«Это Дов?»
«А, Зеэв, здравствуйте!»
«Как прошла ночь?»
«Все нормально».
«Где Яали?»
«Наверху. Игрушками занимается».
«Как он себя чувствует?»
«Хороший мальчик. И такой молодец».
«Не плачет без нас?»
«Ну что вы! Как вам в голову могло прийти… Хотите с ним поговорить?»
«А это вас не затруднит?»
«Отнюдь!»
Кладу трубку на столик, возвращаю суровый взгляд мальчишке, следящему за мной с беспокойством. Поднимаюсь к себе, вытаскиваю все еще сонного и горящего Яали из постели и несу.
«Папа хочет с тобой поговорить».
Он лишь поднимает на меня усталый взгляд. С трудом удерживаю его одной рукой, — какой он сегодня тяжелый, — а другой беру трубку и приставляю к маленькому уху Яали.
«Это папа», — говорю я.
Яали внимательно слушает. Потом нараспев произносит:
«Зе-эв».
И молчит.
В тишине лишь далекое приглушенное бормотание папаши. Ни слова не разберу, сомневаюсь, чтобы и Яали что-нибудь понимал. Но он продолжает очень внимательно слушать, его ресницы мерно опускаются и поднимаются. Наверно, его спрашивают, как он себя чувствует, чем занимается, как ведет себя. Ребенок молчит. Трубка бормочет все более сердито, по нескольку раз издает одинаковый набор хрипов. Папаша повторяет вопрос еще и еще. И тут Яали вдруг отвечает со странным спокойствием:
«Да».
И через паузу потеплевшим голосом:
«Холесе».
И отмахивает трубку от уха.
Я понимаю, что ему трудно говорить. Горло обложено, распухло. Не понимаю другого: почему он не закричал, не пожаловался отцу на жестокое с ним обращение, не воззвал о помощи!
Беру трубку сам. Малыш на руках.
«Не очень-то он разговорчивый», — усмехаюсь я.
«Нет, нет… — натянуто смеется Зеэв. — У вас есть к детям подход. С вами Яали такой спокойный…»
«Вы-то, вы-то как? Подготовка?»
«Горы книг. Все наверняка не успеем. Но Хая держится молодцом, а у меня давно душа в пятках…»
Подбадриваю его как могу.
«… У вас и так времени в обрез, не тратьте его на звонки».
Зеэв смущается:
«Да неловко как-то. Взвалили на вас такой груз, ребенка подкинули и…»
«Так он подкидыш?» — недрогнувшей рукой подливаю я масла в огонь.
«Ах, нет… то есть, извините… Мы вам очень благодарны. Завтра после экзаменов мы его заберем… сразу…»
«Ну что вы. Ни к чему. Я сам приведу его».
(Завтра вечером, одолев пешком холмы Иерусалима, я явлюсь к ним и скажу: ребенка нет в живых.)
«Большое спасибо, Дов. От всей души спасибо!»
Яали так и уснул у меня под мышкой. Кладу на рычаг трубку и не торопясь выхожу из комнаты, ехидно улыбнувшись напоследок соседскому мальчишке, похожему на первосвященника. Тот удивленно пялится на меня и ни с того ни с сего разражается громким ревом, пугая мирную тишину дома.
Тут же откуда-то появляется встревоженная мамаша, откидывает балдахин и прижимает орущее чадо к сердцу. Несколько минут мы стоим друг против друга, каждый со своим ребенком.
«Спасибо. Извините за беспокойство», — бурчу я себе под нос.
Она кивает, с голодным любопытством вглядываясь в висящего Яали. Явно непрочь поговорить со мной на детские темы.
Стоим. Я рассказываю о родителях малыша, об их экзаменах, о болезни.
«Вы сообщили им?»
«Нет».
«Ну вы боевой! И правильно, не стоит волновать. Может, лекарства надо?»
«Благодарю, у меня их целый ящик. Никак не соберусь выкинуть».
Она хихикает. Ее сын опять заводит рев. Я откланиваюсь и медленно поднимаюсь по лестнице.
<…> Квартал — вымершая пустыня. Даже коты исчезли. Снова прохожу между домами и вступаю на «тернистую» тропу. Очень высоко, за слоем непрозрачного воздуха, плавятся небеса. Жаркое дрожащее марево поднимается от холмов.
Я еле тащусь. И вдруг — порыв ветерка. Совершенно особый «ветер ниоткуда», какой бывает только в Иерусалиме. Ветерок ласкает мне лоб, холодит под рубашкой тело.
Я стою как вкопанный, боясь пошевелиться, пока живительное движение эфира не замирает.
Возвращаюсь в полутемную квартиру, готовлю себе поесть. Беспрестанно прикладываюсь к водопроводному крану. Подсаживаюсь к столу. В голове какая-то ерунда. Иду поглядеть на Яали — тот силится натянуть своими маленькими ручками сползшее на пол одеяло.
Знать бы, чем он болен, можно было бы рассчитать свои действия. Нет, я не строю иллюзий. У него ничего опасного. Какая-нибудь детская хворь, которая проходит сама собой.
В любом случае — ждать.
Поднимаю и веду его в туалет. Он кряхтит и ноет, с трудом переставляет ноги. Потом сто лет стоит над унитазом и в конце концов нацеживает жалкую струйку. Возвращается обратно в кровать. Я насильно впихиваю ему в рот ложку меда и накрываю одеялом.
Вглядываюсь в нежное разгоряченное личико, а вижу ее тогдашнюю, давнюю… Эта сладостная боль внутри — я снова как будто влюблен. Без устали мерю комнату мягкими шагами, перекатывая ступню с пятки на носок. Сердце бешено колотится. Сбрасываю с себя успевшую пропитаться кислым потом одежду, доверху наполняю стакан кубиками льда, потом пододвигаю большое кресло вплотную к кровати, не глядя хватаю первую попавшуюся книгу и усаживаюсь. Пробегаю глазами строчку-другую, прикладываюсь к ледышке, пробегу — приложусь…
Если он сейчас проснется, я спрошу: «Яали, может, холодненькой водички?» — и заботливо напою его из моего заиндевевшего фужера.
А теперь отстаньте от меня все! Пусть по ту сторону клокочет раскаленная лава дня и рушится мир, мне на это плевать, потому что сижу я в своей сумеречной прохладе, держу в руке стакан со льдом и готов ответить за все. По всей строгости. Даже если придется отвечать на очередной телефонный звонок.
<…>
Перед тем, как проснуться, Яали что-то неразборчиво лепечет и садится в кровати, протирает покрасневшие глаза, облизывает спекшиеся губы. Во сне он описался, и в комнате стоит острый запах мочи. Вечер только вступает в свои права. Неожиданно малыш вытягивает нижнюю губу и издает короткий звук — предвестник большого плача. Собравшись с силами, встает на ножки и разражается настоящим ревом. Из души, из самых глубин сердца идет этот крик, полный жалости к самому себе, несчастному, которого никто не любит, не жалеет. Он зовет папу, маму, всех вдруг вспомнил. Мокрое личико еще больше опухло, вместо глаз щелочки, голос срывается и хрипит.