поколению. И в начале своего развития, в те древние времена, когда религия впервые сталкивается с нею, она еще находится на очень низкой ступени: нравственное чувство еще не возмущается тогда против многих поступков, которые позднее считаются тяжкими нравственными прегрешениями, и нет надобности говорить, что оно не заботится о чистоте душевных качеств и сердечных помыслов. И вот это-то нравственное содержание, которому еще недостает самого главного, и составляет тот «идеал», который воплощается в древнейшем образе божества и к которому древний человек подымает свой взор с любовью и страхом. И поэтому, по мере того, как нравственное чувство с течением времени поднимется на более высокую ступень, и многое, в чем человек прежде не видел никакого зла, а часто даже видел высшее достоинство, теперь представляется ему чем-то низким и отвратительным, религия неизбежно становится препятствием на его пути, потому что она охраняет в чистоте и неприкосновенности тот нравственный характер божества, который создали предыдущие поколения, так что верховные существа оказываются ниже людей, и их действия дают повод злодеям для своего оправдания. Так, мы встречаем у греческих и римских писателей (Платона, Лукреция и др.) постоянные жалобы на современную им религию, которая ставит перед верующими божественный идеал, в нравственном отношении значительно уступающий им самим, и тем поощряет преступников, которые говорят себе: «Если это делает бог, то почему же я, смертный человек, не стал бы этого делать?» (Теренций). Но мало того, что эти боги своими собственными поступками удаляют из сердца человека страх перед преступлением, они еще иногда прямо повелевают ему считать дурное хорошим и вменяют ему в религиозную обязанность такие действия, которые нравственность уже признала дурными. «Столько зла причинила людям религия!» — гневно восклицает Лукреций, рассказав о судьбе Ифигении[101], которую греки принесли в жертву своим богам.
Однако исторический опыт учит нас, что в конце концов этика побеждает религию. Религиозное чувство по своему существу решительно требует, чтобы божество во всех своих проявлениях было выше всего в мире, и оно поэтому не может вынести такого положения, которое дает человеку возможность скептически относиться к качествам и поступкам всемогущих богов. Поэтому, при всем стремлении религиозного чувства сохранить древнее предание и не вносить ни малейшего изменения в ту форму религиозного идеала, которую отчеканили его первые творцы, оно все-таки вынуждено в конце концов склониться перед требованием нравственного чувства, и образ божества подвергается изменениям в соответствии с новыми нравственными понятиями. Древнее предание отбрасывают тогда совершенно или истолковывают его аллегорическим и мистическим способом, чтобы снять с него все нравственно дурное, и древнее божество уступает свое место другому, более достойному, или освобождается от своих прежних черт и становится чистым и возвышенным нравственным идеалом, который стоит перед человеком во всем своем величии и повелевает ему идти путем добра. Так религия снова становится защитницей этики, и обе они снова живут в мире и дружбе, пока нравственное развитие не приводит еще раз к возникновению новых понятий и новых стремлений — и тогда все явление повторяется еще раз от первого до последнего момента.
Таким образом, истинное отношение между религией и этикой противоположно тому, как оно представляется обычно: религия дает, правда, силу и крепость нравственной воле, но содержание нравственного чувства возникает из других причин и развивается вполне самостоятельно. Религия дает жизнь отвлеченному нравственному идеалу, ставя нас перед высшим существом, в котором этот идеал воплощается во всей чистоте, и которое требует от человека всецелой преданности и повиновения: «Как Бог милосерд, так и ты будь милосерд»[102]; но свойства божества определяются нравственным чувством, и оно делает их с течением времени все более чистыми по мере своего собственного развития. Было время, например, когда Господь ожесточил сердце фараона, чтобы поразить его Своими казнями; ясно, что нравственному сознанию народа в то время была еще чужда та тонкая мысль, что грешник заслуживает наказания только тогда, когда он совершил грех по свободному выбору. Когда же в позднейшее время появилось нравственное убеждение, что без выбора не может быть греха, раздалась жалоба: «Это дает повод нечестивцам говорить, что не в их воле было раскаяться»[103], и религия была вынуждена прибегнуть к самым различным ухищрениям, чтобы как-нибудь оправдаться перед этикой в этом пункте. Подобных примеров можно было бы привести еще очень много, но нам здесь нет надобности на них останавливаться.
Читатель, знакомый с историей этики, знает, что нравственное развитие зависит от многих различных причин и не всегда совершается одним и тем же путем. Тот, кто интересуется подробностями, найдет их в книгах, посвященных этому предмету, здесь же нам достаточно знать, что хотя некоторые основные нравственные начала единогласно признаются всеми культурными народами, все же каждый народ имеет свою особенную этику, в соответствии со свойствами своего национального духа и исторически сложившимся укладом своей жизни. Бывает так, что нарушение какого-нибудь нравственного правила считается очень тяжелым и получает исключительное значение у одного народа, между тем как другой считает его легким и не придает ему особого значения. Но не только в степени важности различных нравственных правил, а и в самом разделении добра и зла между отдельными народами существуют большие различия: что один народ считает добром, то другой считает злом, в чем один видит нравственный долг, ради которого он отдает душу свою, то другому представляется безразличным пустяком. А между этими крайностями столько тонких и тончайших оттенков, которые никогда не различит грубый глаз! Характер и потребности народа, его материальное и духовное состояние, его исторические судьбы — все это накладывает свой особый отпечаток на его отношение к явлениям жизни и, само собой разумеется, на его нравственные воззрения и способ их осуществления в практической действительности.
Итак, этика как таковая — т. е. критерии различения добра и зла во всех областях личной и общественной жизни есть, быть может, наиболее национальное из всех культурных благ, отражающее влияние народной жизни в ее различные исторические эпохи и обнаруживающее сущность национального духа и его отношение к внешнему миру и к меняющимся условиям жизни. И если это так по отношению ко всем остальным просвещенным нациям, которые не очень далеки друг от друга по своим свойствам, условиям жизни и историческим судьбам, то тем более еврейский народ, который с самого начала своего бытия являлся «народом, обитающим в одиночестве»[104], непохожим на все другие народы по своему историческому, развитию и по удивительным путям своей жизни, — он тем более неизбежно будет обладать особой национальной этикой, основанной на его духовных особенностях, на его историческом прошлом и на его положении и потребностях в настоящем.
Но в таком случае вопрос о национальных обязанностях принимает новую форму. Свое отрицательное отношение к национальной религии националисты могут оправдывать тем, что вера не зависит от воли, и ее нельзя делать основой национальной жизни. Но раз мы пришли к сознанию, что под облачением религии скрыта наиболее важная область национальной жизни — национальная этика, проистекающая из духа народа и его исторической жизни, то не получаем ли мы право требовать у всех приверженцев национальной идеи, чтобы они серьезно отнеслись к истинной национальной этике и постарались согласовать с ней свою личную жизнь?
Так, например, все согласны с тем, что знание и употребление национального языка есть одно из наиболее пригодных средств для утверждения в народе национального духа, хотя весьма трудно ясно указать, где эти признаки особенного национального духа, проявляющиеся в разных языках; сколько ученых исследователей пытались отыскать эти признаки и не нашли ничего, кроме разве самого общего и неопределенного отношения между данным языком и духом народа, который на нем говорит. Понятно поэтому, что указывая на язык как на средство сближения с национальным духом, мы опираемся на следующее умозаключение: язык создан национальным духом, а так как великий создатель запечатлевает своим собственным «я» свое создание, или, как утверждает хасидизм, «сила деятеля в содеянном»[105], то во всяком языке необходимо присутствуют свойства того национального духа, которым он был создан, и поэтому, хотя мы и не можем указать, где эти свойства в языке, все же нам ясно, что употребление национального языка приближает нас к национальному духу. А если это верно по отношению к языку, то во сколько раз более верно по отношению к этике. В конце концов, язык есть отражение жизни и духовного склада, между тем как этика есть непосредственное отношение между внутренним духом и внешней жизнью, и раз человек привыкает относиться ко всем явлениям жизни в согласии с основами национальной этики, даже если сначала он это будет делать искусственно, повинуясь заученному требованию, он в конце концов ощутит в себе тот живой источник, тот внутренний дух, из которого проистекает национальная этика, и тогда это отношение станет для него естественным, само собою вытекающим из глубины его души.
Я думаю, что один из многих примеров больше поможет уяснить сущность дела, чем отвлеченные рассуждения.
Наверное, уже многие, особенно среди сионистов, обратили внимание на следующее странное явление: два писателя, которые всеми признаны за вождей сионистского движения, Герцль и Нордау, выступили в последнее время каждый с «еврейской» драмой. Сначала выступил Герцль, около года тому назад, со своей книгой «Новое гетто» (переиздание драмы «Гетто», 1894), а вслед за ним, совсем недавно, Нордау выпустил новую драму под заглавием «Доктор Кон» (1898). По сюжету этих драм ясно видно, что задачей их авторов было выяснить сущность еврейской национальности, как они ее понимают, посредством изображения двух евреев, которые получили чисто немецкое воспитание, но которые, видя, что в глазах природных немцев они, несмотря на все усилия, остаются чужими, вернулись к своему народу. Замечательно, что оба эти «героя» — и доктор Самуэль Герцля, и доктор Кон Макса Нордау — кончают дуэлью, на которой и погибают для спасения своей оскорбленной «чести», т. е. для того, чтобы не дать повода своим немецким согражданам говорить, что они трусливые евреи, которые позволяют оскорблять себя и не отвечают на оскорбления мечом и кровью! Правда, герой Герцля — человек без надлежащей ясности в мыслях, и мы не знаем — да и он сам, по-видимому, не знает, — что он такое, чего он хочет и что должно означать его предсмертное восклицание: «Прочь из гетто!»; но доктор Кон Макса Нордау — человек высокопросвещенный, который смотрит на окружающее раскрытыми глазами и отдает самому себе ясный отчет во всех своих взглядах и поступках. Он не боится открыто и громко заявить, что он принадлежит не к немецкому, а к еврейскому