[137]. Не успокоился первый человек, пока не дал внять себя ушам своим. Но тот же изначальный голос, который вознес человеческое сознание из пучины хаоса, сам встал внезапно, как отделяющая стена, между человеком и потусторонним, словно говоря: отныне, человек, да будет направлено лицо твое к посюстороннему. Позади себя не гляди и в таинственное не заглядывай, а если заглянешь, то тщетно проникнет туда твой взор, ибо не дано человеку видеть «хаос» лицом к лицу и остаться в живых. Забытый сон — не вспомнится больше. К «хаосу» твое влечение, и слово будет владычествовать над тобою[138].
В действительности «мысль и слово» имеют силу лишь в «посюстороннем», в тесных пределах пространства и времени. Лишь в их тени ходит человек, и чем более он приближается к воображаемому свету, что впереди его, тем больше сгущается тень позади его, и мрак вокруг него, таким образом, не разрежается. В посюстороннем можно, может быть, объяснить многое, с большим или меньшим трудом, но можно объяснить. Главное то, чтобы полное пространство мысли человека ни на одно мгновение не осталось пустым, без слов, теснящихся и расположенных друг возле друга, — наподобие чешуек панцыря, так, чтобы между ними не осталось ни малейшего промежутка.
Светоч мысли и слова — головни и пламени — вовеки не угасает. Но что, в конце концов, значит это пространство посюстороннего, находящегося в пределах воображаемого света, в сравнении с бесконечным морем вечного мрака, который все еще остается и навсегда останется извне. В конце концов именно этот вечный мрак, наводящий такой ужас, — ведь он всегда влечет к себе втайне сердце человека, пробуждает в нем скрытое томленье — на мгновенье заглянуть в этот мрак. Все боятся этого мрака и все влекутся к нему. Устами нашими мы воздвигаем над ним завесы многочисленных слов и систем для того, чтобы скрыть его от глаз, и тотчас же ногтями нашими стараемся процарапать и продырявить эти завесы для того, чтобы открыть в них небольшое отверстие, хоть какую-нибудь щель, и через нее на одно мгновение заглянуть в потустороннее. Но, увы, тщетно усилие человека. В тот момент, когда щель, казалось бы, раскрылась, — уже другая завеса в виде слова или новой системы внезапно становится на место старой и снова заволакивает глаз.
Так тянется до бесконечности. Слово приходит и слово уходит. Система восходит и заходит. Древнее и вечное «не знаю» стоит непоколебимо, не изменяясь и не уменьшаясь[139].
Выдача векселя или отмета долга в книге не есть еще уплата долга. Это значит лишь временно разгрузить память от ее ноши, но не больше. То же самое относится к сознательно изрекаемому слову, то есть к обозначению имени, к установлению порядков и пределов для явлений и их сочетаний. Слово само по себе еще не заключает какого-либо ответа на вопрос о сущности вещей и явлений. Даже слово точного ответа на самом деле есть только другой вариант самого вопроса. Вопросительный знак заменяется восклицательным, сокрывающее выражение является на место раскрывающего. Если бы мы хотели извлечь конечную суть всех слов и систем, то в конце концов после последнего извлечения мы получим только всеобъемлющее короткое слово, страшное слово «что», за которым стоит некий, еще более страшный «икс» — «ничто». Но человек предпочитает раскрошить свой долг на мелкие частицы, в тщетной надежде облегчить таким образом уплату долга. Когда надежда не сбывается, он заменяет одно слово другим, одну систему другой, то есть он дает новый вексель вместо старого и отсрочивает или рассрочивает для себя время погашения долга. Так или иначе — но долг никогда не взыскивается.
Слово или система низвергается, таким образом, с высот своего величия и уступает свое место другому не потому, что оно не обладает больше достаточной силой освещать, целиком или частично уничтожить это вечное «не знаю», но как раз наоборот: благодаря тому, что слово или система истерты от долгого употребления, в них нет больше способности для полного сокрытия и заслонения, и само собой нет в них больше временного отвлечения внимания. Человек на время заглядывает в открывшуюся трещину, и к своему великому страху он снова видит перед собою ужасающий «хаос». Он спешит немедленно закрыть трещину новым словом, то есть прибегает к испытанному им на прежнем слове средству, отвлекающему на время внимание, и тем спасен от страха. И не удивляйтесь. Это средство помогает верящим в него, ибо сама вера есть не что иное, как отвлечение внимания.
Разве мы не встречаемся с подобным явлением и по отношению к самому человеку?
Пока человек живет, стремится, движется и действует, он как бы заполняет пространство.
Весь поток жизни, все ее содержание, это только постоянное стремление, беспрерывное усилие к отвлечению внимания. Каждое мгновение «погони за» есть в то же время «бегство от». Последнее и только оно — все воздаяние за первое.
Бегство — воздаяние за погоню. Гоняясь за чем-нибудь, человек ежеминутно находит временное удовлетворение не в том, что он в погоне настигает, но в том, что он от чего-то спасается. Это дает ему тень успокоения и временное чувство уверенности. «Ибо тот, кто применится ко всей жизни, у того есть уверенность»[140]. Но вот человек умер, и пространство опустело. Нет ничего, что отвлекает внимание, и завеса исчезла. Все вдруг становится непонятным. Неведомое снова появляется перед нами во всем ужасе своего величия, и мы сидим перед ним на земле, окутанные тьмой, скорбные и немые, как камни. Но лишь одно мгновение. Ибо ангел жизни преуготовил для нас исцеление раньше, чем смерть поразит нас: он тотчас дает нам новое средство, отвлекающее наше внимание и рассеивающее наш страх. Еще прах не покрыл мертвое тело, а опустевшее пространство снова оказывается замкнутым каким-нибудь словом — надгробной жалобы, утешения, философии или веры в бессмертие души и т. п. Самое опасное мгновение — как в слове, так и в жизни — это промежуток времени между одним сокрытием и другим, когда хаос выглядывает из бездны. Но подобные мгновения немногочисленны и в обычном течении языка, и в обычном ходе жизни. Люди большей частью перескакивают через эти мгновенья и не чувствуют их. Господь хранит доверчивых душой[141].
Из всего вышесказанного вытекает то большое различие, которое существует между языком прозаиков и языком поэтов. Первые опираются на общее и сходное в явлениях и словах, — на устойчивое и установленное в языке, на общепринятый стиль — и поэтому они уверенно совершают свой путь в мире языка.
Кому они подобны? Тому, кто проходит через реку по окаменевшему и как бы скованному из одного куска льду. Он вправе и в состоянии совершенно отвлечь свое внимание от скрытой пучины, клокочущей под его ногами. Другие же, поэты, — чья область — намек, тайна, символ, — всегда охвачены стремлением к индивидуальному началу в вещах, к одинокому и единственному, к тому, что превращает явления — и соответствующие им сочетания языка — в единичное и вовеки неповторяемое, стремлением к самобытной особенности и душе вещей, как они в определенное мгновение запечатлелись в душе тех, кто их созерцает. Последние поэты вынуждены вследствие этого бежать от устойчивого и застывшего в языке, как противоречащего их цели, и искать того, что в нем постоянно живет и движется. При этом им самим приходится каждое мгновенье вносить в язык с помощью вверенных им ключей — беспрерывное движение, новые сочетания и соединения. Слова трепещут под их руками. Гаснут и зажигаются, заходят и восходят, как драгоценный камень на священническом одеянии, опустошаются и снова наполняются, лишаются души и снова приобретают душу. Благодаря этому в материале языка происходит смена ролей и мест. Один штрих, одна йота — и старые слова озаряются новым светом. Будничное освящается, и священное становится будничным. Подобные определенные слова мгновение за мгновением освобождаются от своих оправ и меняются друг с другом местами. А в промежутке, не закрытом словами, зияет бездна, и в этом — тайна великой силы языка поэзии. В нем искушение дерзания, сладкий страх противостояния испытанию. Кому подобны те, которые пользуются этим языком? Тому, кто проходит реку в час ледохода, по плавающим и колеблющимся льдинам. Сохрани Бог слишком долго задержать свою ногу на одной льдине, больше чем требуется для того, чтобы перескочить с одной льдины на другую. Между льдинами глядит бездна, нога скользит — опасность близка. Но все же и тут есть такие, которые благополучно достигают другого берега. Не одних только доверчивых душой хранит Господь.
Таков язык слов. Но, кроме него, есть еще у Господа язык без слов: пение, плач, смех. И всех их сподобилось глаголющее существо. Этот язык начинается там, где кончается слово. Приходит он не для того, чтобы сокрывать, но для того, чтобы раскрывать. Он нарастает и поднимается из бездны. Бывает, поэтому, что этот язык без слов захлестывает и уносит нас напором своих волн, и никто не в силах противостоять ему, отчего он приводит иногда человека к безумию или даже к гибели. Всякое творение духа, в котором нет отголоска одного из видов этого языка, лишено подлинной жизни, и существованию его нет оправдания.
(1915)
Перевел Хаим Гринберг. // Сафрут. 1922, Берлин.
Приюти меня под крылышкомПер. В. Жаботинский
Приюти меня под крылышком,
Будь мне мамой и сестрой,
На груди твоей разбитые
Сны-мечты мои укрой.
Наклонись тихонько в сумерки,
Буду жаловаться я:
Говорят, есть в мире молодость —
Где же молодость моя?
И еще поверю шепотом:
И во мне горела кровь;
Говорят, любовь нам велена —
Где и что она, любовь?
Звезды лгали; сон пригрезился —
И не стало и его;
Ничего мне не осталося,
Ничего.
Приюти меня под крылышком,
Будь мне мамой и сестрой,
На груди твоей разбитые
Сны-мечты мои укрой…
(1905)
Перевел Владимир Жаботинский.