Итак, наступило новое время, время радости и веселья. В нашем доме будет «обрезание», как было два года тому назад: миска, полная рыхлого песку, в нее воткнуты горящие свечи… много свечей… престол Илии-пророка… И может быть, я даже буду «кватером».
И, действительно, как полно было мое существование в эти дни.
Правда, я не только наслаждался. Немалая доля многочисленных приготовлений к «обрезанию» пала на мои слабые плечи, бесчисленное множество раз меня посылали и гоняли к разным толстым Шпринцам. Акушерка, старушка, любящая наряжаться и сердившаяся за то, что она в нашем доме не получала за свои труды такого вознаграждения, как у Иерухимки-габая, толкала меня на каждом шагу. Сестры-близнецы, как бы сердясь на пришедшего занять их место в подвешенной люльке и забрать у них мать, надрывались от плача. Но хуже всего было мое ежеминутное вставание, чтоб ухватиться усталыми руками за люльку, издающую звуки, похожие на вой слепой кошки, — подбросить ее до потолка, потянуть и снова отбросить… Да, невелико было удовольствие. Но и вообще, где в воспоминаниях моего детства радость или хотя бы просто спокойствие? Радости не было там и не могло быть, но все-таки это было занятие — не хедер, не скучные и непонятные слова урока…
А впечатления были…
Правда, мои надежды, что новорожденный малютка, это существо, перед которым даже я казался большим, полюбит меня и предпочтет сидеть у меня на руках больше, чем у всех остальных, не оправдались. Вышло как раз наоборот: этот маленький и слабый птенец вел себя, как взбалмошный и глупый до крайности, и без всякой причины отворачивал свою лысую головку именно от меня; и однажды, когда я его случайно поцеловал, его маленькое личико сморщилось, и раздался громкий и пискливый плач. Правда и то, что уже на вторую неделю после того, как он был положен в люльку моих сестричек-однолеток, а они перешли в кровать матери, я устал быть привязанным к сломанной скамейке, что стояла под люлькой, и мне надоело непрестанно укачивать Лейбеле и убаюкивать его обычным напевом, — мне надоели и жизнь, и веревки опротивевшей люльки, которые были порваны и связаны узлом во многих местах. Но все же моя досада не уничтожила совершенно в моем сердце радости по поводу появления Лейбеле: очень хорошо, что он родился. Его появление на свет Божий, его существование — радость. Я очень любил смотреть в глаза этого птенца, когда они были открыты и смотрели на Божий мир. Я жадно любовался улыбкой на маленьких губках. Часто, успокоив его и убаюкав, я подолгу сидел над ним, всматривался в его слабое детское тельце и внимательно прислушивался к издаваемому им тихому звуку. А мысли мои блуждали: и это человек в миниатюре… и этот будет большим, как я, будет учить Пятикнижие и Раши… страшно!
Да, впечатления были…
Когда мать немного оправилась и начала выходить на базар, она каждый день во время обеда и ужина говорила отцу, что она ясно видит, что Лейбеле родился под счастливой звездой, и что с тех пор, как он появился на свет, счастье светит ей в лицо.
— В такое время, во время такой дороговизны купить жирную курицу за тридцать пять копеек — это уже само по себе большая находка, чудо, которое случается не каждый день. К тому еще баба сошла с ума и приняла у меня стертую монету вместо звонкой и хорошей.
— Слава Богу, — кивает отец головой.
А мать продолжает рассказывать и хвалить Лейбеле. Он совсем не ребенок. Он настоящий умница. Она, большая, никак не может обмануть его и убедить, что молоко из ее груди — фу!.. Она отводит его ручку, поворачивает его в другую сторону, а он кричит и тянется к груди. Такого умницы нет на целом свете.
— Я же это говорю, — с удовольствием соглашается отец.
Но спокойствие Лейбеле, его отказ от рожка, его умные «слова», его движения, улыбки и другие милые гримасы — все это уменьшалось со дня на день. Он перестал есть, целые дни кричал хриплым голосом, почти задыхаясь. Крики влекли бессонные ночи, мать моя звала смерть унести и его, и ее вместе…
А когда по временам в это существо возвращался дух жизни, его личико возбуждало во мне еще больше жалости… Когда моя мать вынимала Лейбеле из люльки, сажала его к себе на колени и плакала, а отец покачивал головой и говорил:
— Он не наш, Лейбеле. Голда, он не наш… — эти слова, как игла, пронзали мое маленькое сердце и вселяли дрожь страха во все мои члены… Неужели? Неужели?
И тогда в беседе отец объяснил мне тайну бытия… Поистине, жизнь зависит не от силы и здоровья, и не надо надеяться на врачей и лекарства: кто слабее, чем наши сестрички-близнецы? И все-таки они мучаются, и долго еще, наверное, будут мучаться… «Не по своей воле ты живешь»[159] — если душа твоя не исполнила своего срока. Все дело в душе. Много душ там под престолом Всевышнего, и все они должны выйти на свет Божий и исполнить свой срок… Только тогда кончится мир и настанет избавление. И если по какой-нибудь причине жизнь души не прекращается, она входит в другое тело… Грехи отцов…
В ночь поста на рассвете дня обрезания к нам пришло несколько евреев читать «Зогар» для спасения, как полагается. Реб Биниомин-Мендль, человек углубленный, молчаливый и знаток в вопросах благочестия, посетив ребенка, посоветовал отложить обрезание на другой день, но «мойгель» настаивал на своем — и победил. Его доказательства победили опасение за жизнь новорожденного, и обряд был совершен, как полагается, на восьмой день. Реб Эле, плешивый, был «баал-мецице»[160]. Святые уста. И все же все время слышалось разрывающее сердце хлюпанье… Ко времени дневной молитвы показалась кровь, которую нельзя было никакими средствами остановить… И с тех пор это хлюпанье не прекращалось, пока меня внезапно не позвали из хедера во второй раз.
Лейбеле умер, умолк. В полдень пришел отец в хедер и на вопросительный взгляд реб Сендера ответил:
— Бог милостив… Исцеление в Его руке… Пожалуйста, реб Сендер… Иоселе… пусть он пойдет попрощаться с братом… возьми, Иоселе, свой завтрак и пойдем, сынок… Лейбеле отходит…
И пока мы дошли до дома, не стало Лейбеле. Он был здесь со мной, в этой комнате, лежал на скамейке, покрытый белым, и все же его не было. Нет у меня больше маленького братца, нет больше этой живой души, нет Лейбеле… Нет его… Улетела душа Лейбеле.
И в тени смерти, что была в комнате, столпились некоторые соседи и соседки… Так… И странное дело: наш Лейбеле лежит в нашем доме в последний час, а у них в доме не случилось ничего. В их доме никто не умер, в их доме будут все и завтра…
Что это, Господи? Чьи грехи нес на себе Лейбеле все дни свои? И почему он умер?
Наступила ночь. Зажгли свечу и прикрепили к крюку в стене, и темнота перемешалась с тускло-желтым светом. Скорбь стала еще большей. Мать, истерзанная, без слез, с глазами, полными возмущения и злости, в грязном и расстегнутом халате, слонялась по дому из угла в угол… И только когда пришел могильщик и привычным движением положил трупик в корзину с соломой, потерявшая свое чадо мать остановилась и завопила… Ребенок был вся ее жизнь, вся ее радость; такого ребенка не было в целом мире; умница, веселый, спокойный, понятливый, разумный, совсем как взрослый…
Все молчали. До меня донесся только голос одной из соседок, восхвалявшей милость Бога, что взял ребенка вовремя, прежде чем протекло тридцать дней со дня его рождения, и родителей его тем самым освободил от недели траура…
Лейбеле исчез. А в доме осталась все та же вечная тусклая печаль. И глубока была эта печаль… Не мать от детей умерла здесь, не невеста из-под венца — маленький птенец, слабый и хилый, худой и болезненный, рождение которого было его несчастьем, промучился двадцать дней, все эти дни своей жизни — тяжелые и суровые и горькие — кончился и погиб…
И все. Стыд был в этой печали.
— Голда, — нарушил отец молчание.
— Ну…
— Что ты думаешь?.. Рубль… ведь рубль нужен теперь… Как можно… поэтому… или… ты бы сходила к Шпринце толстой… сходи.
— Провались ты сквозь землю.
— Довольно с нас Лейбеле, Голда… Достаточно Лейбеле. Пусть он будет там добрым заступником за нас. Душа чистая и непорочная… Теперь, может быть, она уплатила бы, она ведь понимает, что нам нужны… деньги на погребение.
Мать закрыла лицо руками и заплакала…
Это было долгое рыдание, дрожащее, прерывающееся в середине и протяжное под конец.
Отец поднялся и сказал:
— Ну, довольно, Голда… Ему ведь теперь, наверное, хорошо… он перестал мучиться… А нам… теперь ты будешь знать, как проклинать близнецов. Эх, даже заплатить за похороны нечем… Бог знает, что Он делает… Очевидно, какая-то душа должна была закончить время свое, и родился у нас Лейбеле… А ты, Иоселе, ложись спать, сынок… Завтра надо рано вставать в хедер…
И я с этого завтрашнего дня возвратился снова к учению о «туке» и о «двух почках». Из хедера меня не вызывали весь тот «зман». Я тянул свое ярмо. Моя испуганная душа думала о жизни человека, о его обязанностях, о рождении и смерти — и о душе его, которая должна воплощаться в тело ребенка, чтобы выполнить поневоле свое назначение…
Все шло, как всегда…
(1903)
Перевел Давид Выгодский. // Еврейский альманах. 1923, Петроград-Москва.
Вокруг точки(Фрагменты повести)Пер. Н. Штиф
В соседней комнате, рядом с мастерской, сидел Абрамзон и неутомимо работал. Он отдался всецело большой работе «О еврейском творчестве к началу XX века». Эта статья давно была уже продумана им до деталей и мелочей, вполне выношена в его душе, и ему осталось только перевести ее на бумагу.
Он заперся в своей комнате и погрузился всецело в работу.
<…>
Он обработал первые главы и остался ими доволен. Эти несколько звуков: «еврейская литература» звучали в его сердце и мозгу дивной, чарующей мелодией. Он смотрел на себя как на одного из добровольного авангарда еврейской молодежи завтрашнего дня, как на одного из тех, в чьих сердцах разгорятся ярким пламенем прекрасные видения великой трагедии и которые найдут путь к великому, всепроникающему синтезу…